Издательство Додо Пресс: издаем что хотим

Голос Омара

«Голос Омара» — литературная радиостанция, работающая на буквенной частоте с 15 апреля 2014 года.

Исторически «Голос Омара» существовал на сайте «Додо Мэджик Букрум»; по многочисленным просьбам радиочитателей и с разрешения «Додо Мэджик Букрум» радиостанция переехала на сайт «Додо Пресс».

Здесь говорят о книгах, которые дороги ведущим, независимо от времени их публикации, рассказывают о текстах, которые вы не читали, или о текстах, которые вы прекрасно знаете, но всякий раз это признание в любви и новый взгляд на прочитанное — от профессиональных читателей.

Изначально дежурства букжокеев (или биджеев) распределялись так: Стас Жицкий (пнд), Маня Борзенко (вт), Евгений Коган (ср), Аня Синяткина (чт), Макс Немцов (пт), Шаши Мартынова (сб). Вскр — гостевой (сюрпризный) эфир. С 25 августа 2017 года «Голос Омара» обновляется в более произвольном режиме, чем прежде.

Все эфиры, списком.

«Голос Омара»: здесь хвалят книги.

Макс Немцов Постоянный букжокей пт, 16 января

Блюз простого человека

"Дэнс, дэнс, дэнс", Харуки Мураками

Занавес

Не я придумал, что проза Харуки Мураками похожа на музыку. Только слышит ее каждый по-разному. Кому-то — веселый горячий джазец, кому-то — прохладная медленная импровизация. Кто-то видит Джона Траволту, танцующего перед зеркалом во вспышках стробоскопа, кто-то сам начинает колотить по приборной доске, не попадая в такт «Лавин Спунфул» или «Бич Бойз» из хриплого динамика старенькой «субару».

Я вижу, как на сцену просто выходит человек. В луче фонаря ставит допотопную магнитолу на пол, нажимает стертую кнопку «play». И, чуть покачиваясь под дисгармоничные воспоминания о чем-то далеком, рассказывает нам свою историю. Всем нам, застывшим в темноте холодного зала. И мы смотрим на него, стараясь не растаять в этой пустоте…

Ложа

Критики называют Харуки Мураками «современным молодым писателем», нагляднее прочих отразившим Дух Метрополии. Под «Духом Метрополии» понимаются отнюдь не чувства, переживания и запахи обитателей больших городов, но сам воздух пространства «бетонных джунглей» — уже после того, как в нем стерты все следы пребывания людей. Совершенно неорганической и дегуманизированной Метрополии, в которой больше не осталось никаких «я» или «мы». В этом двумерном абстрактном городском пространстве неоновой информации и пиктограмм не живут люди — и даже персонажи не живут. Так называемые «живая реальность» и «человеческое существование» стали раритетами, а мы в своей повседневности касаемся лишь мусора, исторгаемого на нас телеэкранами, радиоприемниками, уокмэнами, газетами и журналами. Реальность «нормальной» жизни практически кончилась. Поздравляем, говорят критики. Городские обитатели утратили опыт живого общения с себе подобными — они лишь способны впитывать холодную информацию, к примеру — о новой марке растворимой лапши или последней раскрашенной иллюзии японской мыльной оперы с уместным названием «дорама».

Литература едва ли способна угнаться за отражениями быстро меняющихся сцен городского распада. Язык подлинной плоти и крови, которым пользовались писатели прошлого, уже немеет от неспособности описать то, что видят глаза и слышат уши.

Не таков Мураками, говорят нам критики. Дух Метрополии растворен в самом его стиле — там не найдешь приемов «живой реальности» или «подлинных чувств», которые ранее поддерживали писателей традиционных школ. Мураками, кажется, всерьез заинтересован внешним лоском Метрополии, его радует счастье городского потребительства. Вернее — он притворяется. И само притворство его наслаждения становится особым и весьма выразительным литературным языком.

Книги Мураками изобилуют названиями пластинок и рок-групп, именами кинорежиссеров и джазовых исполнителей, брэндами стиральных порошков и марками машин. Это не намеренный прием — просто автор считает, что эти знаки и символы культуры и цивилизации больше знакомы обитателям Метрополии, чем так называемая «жизнь». Из них легче создать коллаж моментальных снимков, нежели живописное городское полотно. И уж конечно он гораздо вернее отразит первоисточник, правдивее покажет модель.

В своих романах Мураками выбирает из кучи разноцветного яркого хлама городских информационных помоек то, что ему нравится, и одновременно видоизменяет эти знаки. Его герои, например, по большей части, не говорят на том языке, какой использовался бы в нормальном повседневном общении, — они предпочитают перебрасываться цитатами из любимых писателей всего мира и строчками популярных песенок, становясь ходячими каталогами потребительских товаров и носителями рекламных плакатов. Их реплики превращаются в монологи закоренелых аутистов, в крайние выражения клаустрофобии. В романах «Слушай песню ветра» и «Пинбол-1973» большинство диалогов, происходящих преимущественно в баре Джея, в машинах или постелях, отнюдь не касаются тем «живой реальности». Герои вольготно обсуждают лишь писателей, сновидения, кинофильмы и книги. И — почти не движутся. Они обязательно должны лежать или сидеть: в современной городской среде «живой круг» сузился неимоверно, почти до точки, а информационное поле — расширилось чуть не до бесконечности.

Мир по Мураками очень часто пассивен и крохотен; пуще всего автор боится изобразить сцену, которая может вызвать хаос. Как и его герои за стенами и экранами пластинок, комиксов и постеров, он прячется в своих книгах только за самыми любимыми вещами и интерьерами. И эти символы только подчеркивают внутреннюю клаустрофобию, хватают за горло, душат…

Сам автор, правда, не согласен с критиками: «Я не беззаботен, и я — не певец метрополии. Есть вещи, которые мне категорически не нравятся, я живу в плоти и крови, и у меня есть реальный жизненный опыт. Я обманывал других людей, люди обманывали меня… Однако, я считаю: стоит критиковать какие-то аспекты наших современных городов. Такая жизнь потребления и наслаждения не может продолжаться вечно. Настанет день, и она рухнет и исчезнет…»

Школьные годы «послевоенного ребенка» Харуки Мураками пришлись на 1960-е — эру вьетнамской войны, студенческих диспутов и оголтелого политиканства. А кроме того — беспрецедентного эмоционального выплеска, своим носителем нашедшего универсальное средство: рок-музыку. О раскрепощении чувств, символическим пиком которого стало «лето любви», мы скромно, как и сам Мураками, умолчим. Это поразительное сочетание несвободы (политика) и свободы (музыка) и породило на свет тот поверхностный безбашенный и бесшабашный нигилизм, под которым таилась бездна отчаянья.

В 1968-69 годах идеологические распри японских университетов вылились в создание «Всестуденческого Конгресса Разногласий», активное участие в деятельности которого принимал Харуки Мураками: в отличие от существовавших тогда органов студенческого самоуправления, это были дискуссионные группы, основанные новыми политическими партиями левого толка и неорганизованными одиночками. Старшее поколение родителей в то время утверждало: «У нас есть только политика», — а молодежь резонно отвечала: «А мы еще слушаем "Битлз"». Однако уже следующему поколению «молодой шпаны», свято верившей, что у нее есть только музыка и ничего кроме, «бэби-бумеры» могли, не кривя душой, сказать: «Но у нас есть еще и политика». К началу следующего десятилетия такие актуальные вопросы выдохлись окончательно. Пришла пора выпускных экзаменов.

Протагонисту Мураками в 1967 году исполнилось 20 лет, в 70-х он откроет то ли переводческую, то ли рекламную компанию, возненавидит свою работу, поскольку она станет его единственной точкой контакта с обществом. Мальчик так и не повзрослеет. Мальчик не захочет взрослеть никогда. Такое вот замедленное развитие. И хотя все книги Мураками — в сущности, об этой «поре взросления», мы почти не видим в них родителей или семей героев — вообще никого из «поколения отцов». В феврале 1980 года он так писал об американском фильме «Молодое поколение» в журнале «Кинема», считая, что появление родителей в нем уничтожило его: «Юность или так называемое отрочество основаны на вымысле. Навязывать им окружающую реальность чревато полным провалом. Нужно не описывать ее, а выражать — и как можно точнее». Чем не исчерпывающее толкование «Ветра» и «Пинбола»? Связь времен? Ну-ну… Питеру Пэну это в голову не приходило.

И не забудем об отчаянии. Водораздел «бэби-бума» пришелся в аккурат на пору взросления: 1970 год, точка отсчета «Трилогии Крысы». Заметим, что именно тогда, вместе с необходимостью дальнейшего выбора «жизненного пути», в теле Крысы начинает формироваться «овца» — трагический символ, который отдельные критики интерпретируют как позыв к традиционно японской авторитарной власти. Решительностью и мужеством (т.е. — самоубийством) Крысе удается спасти мир от нечисти. История «овцы», разумеется, на этом закончиться не могла, но генезис образа, обозначенный в «Ветре» и «Пинболе», достигший кульминации в «Охоте на овец» и еще отдающийся смутными реверберациями в «Дэнсе», по словам Кавамото Сабуро, подвел Мураками к необходимому ключевому выводу: «Овца равна революции и самоотрицанию».

В такой атмосфере эмоционального бреда отчасти и формируется стиль Харуки Мураками. Он отказывается от методов выражения и манеры презентации поколения родителей, коллекционирует символический городской хлам настоящего и немедленного, надевает саркастическую маску натужного веселья. И принимается «рассказывать истории», превращая ужас современного мира, с которым сталкивается любой выпускник университета, в простое и понятное «счастье» нескончаемого потребления. Казалось бы. Его собственные чувства и совесть остаются под личиной «адвоката дьявола», а нам показывают зеркало, в котором не отражается ничего, кроме плоской реальности дорожных знаков и рекламных вывесок более не одушевленного, зато очень современного настоящего. Наступает Эра Пустоты, в которой парит Дух Метрополии.

Не только японцы называют нынешнее время «Эрой Пустоты» — в 1980 годах в Соединенных Штатах даже сочинили термин «нет-поколение», удобно обозначив им тех, кто ни к чему не стремится: они не курят и не пьют, воздерживаются от мяса и даже не носят никаких украшений. Такие люди слишком отчетливо осознают себя крохотными незначительными сущностями гигантского социального института Метрополии, а потому им нет нужды слишком явно выражать свои эмоции и пристрастия.

У персонажей Харуки Мураками есть, разумеется, любимые джазовые пластинки, иностранные романы, марки пива — тривиальные игрушки, которых хватает лишь на то, чтобы оборудовать «детскую комнату», где можно жить в полном довольстве и счастье. Например, в «Пинболе» герой — «я» — живет с сестрами-близнецами, и ему завидуют окружающие, но едва ли их отношения можно называть нормальными взаимоотношениями полов. Безымянные пронумерованные сестры в одинаковых майках из нового супермаркета сильнее всего напоминают куколок Барби. «Мы» в романе не занимаемся любовью — «мы» лишь убаюкиваем друг друга. Неплохо, конечно, и так…

Да и отношения «меня» с Крысой очень похожи на дружбу Снупи и Вудстока — наверное, самых любимых у автора персонажей комиксов, созданных Чарльзом Шульцем в 1950 году. Девиз Снупи: «Мне наплевать на тебя, поэтому и ты меня не трожь, будь добр». Явных родителей у него тоже нет — как и у Чарли Брауна. Снупи не любит спорить, он только валяется на крыше своей будки, смотрит в небо или просто спит. Герои Мураками не любят спорить, сидят в машинах, смотрят на море или просто спят. Правда, они еще любят готовить себе еду, но все равно — если хотите сделать Харуки Мураками комплимент, не говорите: «Ваши романы отражают ментальность молодого поколения». Скажите просто: «Ваши герои похожи на Снупи». Ему это больше понравится. Наверное.

Японский молодежный журнал «Эй-Джи» однажды представил книги Мураками своим читателям так: «Детали очень ярки, стиль письма — гладкий. Даже чужеродные эпизоды не нарушают этой гладкости, а лишь прибавляют эластичности и создают эффект жизнеподобия. Однако общую картину едва ли можно охватить взглядом… Но у некоторых все равно возникает вопрос: насколько соотносится эта беззаботность в отношении к жизни с реальностью нашей необходимости выжить в ней? Тем не менее, уже слишком много романов сплетено из языка такой реальности. Почему же мы не можем быть более открытыми, почему нельзя шире и глубже исследовать возможности такого анти-традиционного романа?»

И на самом деле: счастливый альянс языка и рассказчика к настоящему времени совершенно распался, и насколько же пустой предстала перед нами эта так называемая «живая реальность». Реальность мира и жизни намного отстала от реальности знаков и символов. Тем незначительным «маленьким людям», кто это понимает, язык больше не кажется принадлежностью сюжета — он сам становится сюжетом: минимальный «аварийный запас» выживания городского обитателя, кольчуга урбанистического Дон-Кихота, сплетенная из цитат и имен, головоломка из очеловеченных фраз — «я тебя люблю», «больно», «одиноко». Их все, вместе с именами «культурных икон», с готовностью вербализует городская элита — и, как рекламные слоганы или брэнды товаров, сложенные вместе или сопоставленные друг с другом, они имеют очень мало смысла. Ибо под ними — все та же серая клубящаяся пустота автостоянок и брошенных строек.

Видимо, из Харуки Мураками получился бы хороший джазовый критик или дизайнер. Иноуэ Хисаси так описывал роман «Пинбол-1973»: «Ежедневные эпизоды осени, выраженные через хорошо продуманную аранжировку, но без претензии — как готовая джазовая пьеса». «Слушай песню ветра», с другой стороны, Кавамото Сабуро считает не «художественным романом» в полном смысле слова, но книгой разговорной, болтливой. Мы просто болтаем о том, что приходит в голову, пока перед нами и с нашим участием проходят эпизоды нашего существования. День за днем. Только части головоломки все же не до конца совмещаются друг с другом, и цельной картинки в конце мы не получаем. Работы Мураками фрагментарны навсегда — осколки, просто упавшие на землю перед первыми заморозками и вмерзшие в лужи вместе с бурыми листьями осени. Картину какого цельного мира, в самом деле, можно представить по ним?

Если читателя трогают эти книги, то явно не верностью цветопередачи и реалистичностью взгляда — скорее искусным использованием белого цвета и пустого пространства, паузами между музыкальными фразами. Разум читающего погружается в атмосферу разрозненных эпизодов — точно так же наша повседневная жизнь транслируется множеством каналов, и мы поглощаем отдельные сцены и фрагменты. Они проникают в нас и точно так же исчезают без следа. И мы точно так же не находим в этом смысла и уж подавно не можем контролировать процесс. Время — настоящее неопределенное. Связь времен не просто распалась — она оборвана намеренно; перед нами — лишь плоская урбанистическая поверхность жесткого настоящего.

Об американском писателе-фантасте Харлане Эллисоне Мураками как-то сказал, что его стиль можно назвать «машинописным»: «Определить машинопись довольно трудно. В общем и целом, мне представляется, что суть письма как такового — сосредоточенность и сходимость сознания. Языком машинописи, напротив, становится рассеянность и разобщение сознания. Иными словами, чтобы стало яснее: в хаосе и смешении ценностей современного мира та сущность, которая называется писателем, должна что-то упускать из виду в том, что она пишет. Выразительными становятся сами пробелы. Именно это я и называю машинописью».

Мураками — писатель не нудный, этого не отнять. Он не желает развивать какую-то одну тему с непреклонностью бронепоезда — конечно, вытаскивать кусочки головоломки и весело их разбрасывать гораздо приятнее. Но он и не мечется из стороны в сторону. Романы его обычно строятся на параллельных и противоположных эпизодах, точно он сам боится свалится в пропасть «одиночества» и «абсолюта». Потому и книги его заканчиваются беззаботно и легкомысленно — но в то же время остается непереданная и непередаваемая горечь. Оттого ли такая отстраненность, что его собственные лучшие времена — позади? Или это обычная меланхолия жителя большого города, знающего, что сколько бы он ни брился по утрам, к вечеру щетина все равно вылезет наружу?

Главная причина, однако, наверное, все же в том, что ему слишком хорошо известно о существовании современного «эпизодического ада», по необходимости противопоставляемого «аду личному». Хотя ему самому — его герою — «я» — удается довольно успешно и счастливо выживать в хаосе фрагментов нынешней Эры Пустоты, разробленность и противоречивость этих фрагментов истощают силы, срывают по ночам с якорей, насколько хорошо бы ему ни удавалось к утру перезаряжать аккумуляторы и снова насвистывать в ванной веселенький мотивчик. Все как у нас, в общем. От пустоты и суетной бессмысленности не убежать. На выездах из города затруднено движение.

Стиль Харуки Мураками сейчас довольно безошибочно можно определить даже по одной странице. Знаки и сигналы просты: например, крайняя абстрактность диалогов его персонажей — до афористичности. В реальной жизни такие реплики, наверное, звучали бы претенциозно, но в разреженной атмосфере книг Мураками они до предела реальны, они звучат живее и естественнее, чем многие из наших разговоров перед телевизором или на кухне. Но автор пускается еще на одну хитрость: такие диалоги встраиваются в анти-реалистическую повестовательную канву.

Наверное, так и нужно: тот, кто стремится воссоздать «внутреннюю реальность» своих персонажей, неизбежно в языке предпочтет абстракцию и анти-реализм. Нагой индивид в современном урбанистическом обществе так лучше кристаллизуется. В аллегорию или афоризм — итог определенных наблюдений, теоретических выкладок банальных и стертых фраз.

И еще одна характерная черта — «детскость» его персонажей. Естественная человеческая доброта, богатое воображение, шаловливые сравнения и описания становятся игрой, которая не перестает удивлять и раздражать читателя: господи, ну когда же он повзрослеет? Цифры и несопоставимые пласты реальности, якобы значимые для описания состояния героя, — разновидности такой игры, доходящей иногда до полного абсурда. А вы как хотели? Мураками — не тот человек, кто будет писать серьезно о серьезном; но к важным для себя темам он не станет подходить легкомысленно. Он лучше рассечет сложную ситуацию на головоломку простых фрагментов, а каждый эпизод лишит его стандартной привычной ценности — и покажет вам вне зависимости от того, чего тот на самом деле стоит. Сами разберетесь, не маленькие. Цифры абстрактнее языка и требуют иных порядков мышления, а несопоставимость — сама по себе принцип дзэнский, ведь и коаны — не что иное, как короткое замыкание совершенно разных проявлений реальности друг на друга. Не думаю, что дневник подыхающего от скуки подростка из пригорода Токио был бы более познавательным чтением. А двойные структуры Мураками насквозь пронизаны аллегориями.

Детскость героев проявляется и в другом: ну кому, скажите на милость, придет в голову прилагать такие усилия, чтобы ехать на далекую станцию просто посмотреть на собак на перроне, или переворачивать вверх дном чуть ли не всю Японию, чтобы найти старый игральный автомат? Детское любопытство, дух изыскательства, любовь к приключениям — да, все правильно. Но — зачем? Зачем мы вообще совершаем на первый взгляд бессмысленные поступки? Только ли для того, чтобы заполнить пустоту внутри и раскрасить пустоту снаружи? Или это тщетные попытки обрести утраченную невинность отрочества и по-детски ясно взглянуть на мир, хорошенько постаравшись забыть, что он сильно изменился? «Том? — Нет ответа. — Том? — Нет ответа. — Куда же подевался этот несносный мальчишка? Том!» Куда же мы, черт возьми, все подевались, а?

Одинокий голос человека

Для меня читать романы Мураками — как снова и снова переживать любовный цикл. Это любовь, обреченная на неудачу. В начале мы страстно влюбляемся в его книги. Дойдя до середины, начинаем сходить с ума — точно напились допьяна, — и нам даже хочется, чтобы книга не кончалась. А к концу в нас вползает печаль: мы начинаем понимать, что эта любовь — книга — неизбежно подойдет к финалу. Но мы смело пускаемся в окончание романа — нам же любопытно, что произойдет в самом конце. И в то же время знаем — разлука близка.

Мы всегда испытываем к книгам Харуки Мураками одни и те же чувства, ибо книги его напоминают всю романтическую любовь в этом мире сразу. Но как бы мы сами ни старались, как бы глубоко и истинно ни переживали, Судьба возьмет свое.

У меня с книгами Мураками — любовь. Как, на самом деле, и у большинства из нас. Этим чувством и объясняется, почему мы так легко покупаемся на ту печаль, которую создает в них автор. Каким бы ни оказался конец — счастливым или грустным, — у нас остается лишь ощущение безысходности, комок в горле и слезы на глазах.

Все из-за Харуки Мураками.

Толпа

«В принципе, все, что я говорю, очень мало кто понимает. Потому что большинство людей вокруг меня думает как-то совсем по-другому. Но я для себя все равно считаю свою точку зрения самой правильной, поэтому вечно приходится всем всё разжевывать…»

Я прочел почти все книги Харуки Мураками. Когда его еще не переводили на русский, читал по-английски. Долго и преданно. И могу точно сказать: врет. Хитрит. Увиливает.

Все его отлично понимают. Потому и любят его книжки чуть не до судорог — и не только как реквизит для знакомства с умненькими девушками в модных кафе. Потому и стучится ровный голос его героя в национальное подсознательное. Тук-тук. Ку-ку? Узнал меня? Я — это ты.

Я точно такой же, хоть и живу в стране восходящего светила. На самом деле, светило вот уже некоторое время бесповоротно закатывается. И для тебя, дружок, оно тоже закатывается — только ты пока этого не знаешь в своей бескрайней европейской Сибири. Или бескрайней американской Монтане. Ты просто боишься признаться, что рождаешься в уже мертвом мире — это в детстве он еще не кажется таким мертвым. А потом ты становишься старше, начинаешь ходить в бары и кино, открываешь с приятелем рекламную контору…

И постоянно хочешь вернуться назад, в свое акварельно-пастельное детство. Снова услышать песню ветра, сыграть в пинбол. Вот только не очень получается. И от этого тебя клинит, крючит и тормозит. Ты не можешь внятно выражаться и вообще предпочел бы не видеть никаких людей, кроме тех, что еще живут в твоей голове. У тебя приступы эхолалии, тебя прет по детскому буквализму и тебе очень трудно удержаться от разжевывания до-ломоты-в-зубах-банальных вещей, которые кажутся откровениями разве что тебе самому. Да и разжевываешь ты их преимущественно самому себе — все равно рядом больше никого нет, все умерли. Даже слишком взрослая тринадцатилетняя девочка, твой единственный собеседник.

Все вокруг давно умерли для каждого из нас.

Тогда почему же мы все равно слышим мертвую песню этого марсианского ветра?

Потому что у нас есть уши. И не только затем, чтобы слушать Вивальди, джаз или старенький рок-н-ролл — чем старше и ближе к детству человечества и ХХ века, тем лучше. Ухо у Мураками — явная метафора возврата в крайнее детство, материнскую утробу. Недаром у еще безымянной в «Овцах» Кики, которую критики сильно хвалили за «выпуклость и убедительность образа» (чуть ли не первого реального женского образа в японской, такой «нефаллоцентричной» литературе), ухо — единственная по-настоящему выпуклая и убедительная черта. Остальное — мираж. Все правильно, писатель вообще очень старался над женскими образами — но почему же они тогда чуть ли не во всех его книгах пытаются поскорее себя убить? Наверное, у женщин тоньше кожа, наверное, им сильнее хочется назад, и окружающий мир им нестерпимее. Попытки же автора усилить женский образ в «Пинболе» за счет энди-уорхоловской редупликации — довольно хромые, надо признать. Там стерео все равно в конце выключили: фантомы остались фантомами и так и уехали в свое призрачное никуда.

…И вот в это ухо-вагину главный персонаж Харуки Мураками — он сам, не иначе — и пытается безуспешно вернуться на протяжении нескольких романов. А когда не получается, влезает в ухо другим призракам — нам с тобой. Говорит, рассказывает, разжевывает. Но, наивный, думает, что дойдя до простых истин своего биологического одиночества в мире собственным «кривым, глухим и окольным» путем, уже «оттуда», из приобретенной «мистической мудрости» своей, а на деле — обычной и житейской, сможет что-то объяснить. Рассказать остальным фикциям разума, как срезать углы, сможет нанести на карту ориентиры — бар Джея, отель «Дельфин»… Он же писатель, елки-палки, — значит, должен писать, правило такое. Но не понимает, что лишь топчется на месте — выходит то невнятная метафизика, то банально, то просто проповедь. Да и не вернешься этим путем в детство — скорее, пожалуй, наоборот.

И мы топчемся на месте вместе с ним. Почему японский шестидесятник (по внутреннему ощущению) и семидесятник (по внешнему результату) вдруг так попал на волну в России только в середине 90-х? Дело не в подвигах переводчиков и разведчиков. Просто тормозной путь у нас длиннее, чем у японцев, и темпоритм совпал лишь недавно. Интерференция альфа-излучения случилась не только у переводчиков с автором — у всех нас, у городской массы, а насчет сельской местности врать не буду.

Весь этот «новый экзистенциализм» Харуки Мураками и его инфантильных персонажей — одна сплошная попытка вернуться в детство, «родиться обратно». «Возврат в утробу» характерен для всей японской литературы, объясняют нам. Но Мураками-то в детстве читал другие книжки, и от «старого», классического экзистенциализма теперь мало чем отличается: там, где корнями вросшие в европейское общество камю и сартры, отрицая свою «ангажированность», кидались на пол и в детской истерике капризничали и колотили ногами по ковру, Мураками, едва ли не прочнее вписанный в еще более жестко структурированную действительность, дуется на весь свет, капризничает и аутично забивается в угол. Разница в темпераменте, не больше. А мир — мир за последнее время стал еще гаже повсюду. Были, знаем.

Ну а мы с тобой, дружок, мы-то тут где? Мы с тобой — те самые монстры, которые по-детски до сих пор мерещатся под кроватью. Ведь в «мирах Мураками» нет ничего вокруг — есть только мое малышовое испуганное я. Нет «героя своего времени». Нет «прочувствованной и осознанной позиции» — есть маленький человечек, и ему по-настоящему страшно. Одному. Потому что ни толпы, ни тем более читателей вокруг тоже нет. Вернее, ему до них нет дела, как никому другому в этих многомиллионных метрополиях нет дела до него. Они — такие же чудовища.

Поэтому, среди прочего, абсолютно все равно, где происходит действие романов Мураками — а мы-то с тобой все удивлялись, почему у него Япония такая неяпонская, почему пицца, «Битлз» и Снупи. Ах, новое открытие Америки, ах, космополит... На самом деле, свои местные Дзюнитаки не просто в голове у каждого из нас — мы сами и есть эти самые «двенадцать водопадов». И Человек-Овца — тоже мы. И коммутатор из «Пинбола»… А похоронили они его с девчонками-близняшками не зря — в «Дэнсе» Мураками попробовал оживить железку снова, но получилось плохо, энергии хватило только на призрак, да и тот не работал, не коммутировал… Наверное, оказалось просто некого и не с кем.

И мы с тобой не просто ведемся на его рассуждения за жизнь и пытаемся найти глубокий смысл там, где его не может быть, — мы в упор не видим, вернее — не слышим этой банальности бытия, сквозящей из всех «пауз в словах». Ведь почему мы с тобой иногда не можем оторваться от мыльных опер по телевизору? Там все линейно, иначе мы не ловим смысл — не успеваем. Тормозной путь глаза длинный. Почему так любим обласканные в модных журналах книжные серии длинных замшелых романов, а коротких стихов почти совсем не читаем? Все потому же — в толстых книгах есть где разогнаться уху и хоть что-то расслышать… А постоянное подспудное ощущение тотального фак-апа — это скорее для детей, которые только начинают понимать, что они в мире остались одни, и мама их обратно больше не родит.

И мы жуем ириски, по вкусу похожие на неоднократно пережеванный чуингам, — да так, что за ушами трещит. И пролетает мимо этих ушей простое и беспафосное авторское: да, мой герой — мечтатель, мозгляк-интроверт, банальный лузер, я сам — такой же банальный лузер, у банальных лузеров есть своя литература, и она — вот такая. За что меня на родине терпеть не может писательская элита и боготворят массы — потому что все они такие же «бата-кусаи» и банальные лузеры. Я просто показываю им форточку и даю подышать воздухом остального призрачного мира, послушать старую музыку, чтобы они смогли узнать припев. Но это ведь не главное — это я им просто кости швыряю, шевелю ложноножками, только бы не подумали, что я никогда не жил. Главного они увидеть, наверное, и не должны. Того, что мне — страшно.

Мураками, такой недалекий, но симпатичный, совсем как мы с тобой, не боится не скрывать своей растворенности в толпе. Или ему в голову просто не приходит ее прятать. До ответов на вопросы собственных книг он еще не дожил, ибо пока не умер. Но, к своей писательской чести, продолжает вести этот репортаж с петлей на шее, честно описывая это безысходное существование как оно есть, в процессе. Подводит к вопросам, а не задает и тем паче — не отвечает на них. Такое себе приглашение к танцу. Invitation to the blues. А дальше он пока не придумал.

Оттого-то и тоска, оттого и блюз неплохого человека, которому довольно фигово. Такого же маленького человека из толпы, как ты и я, дружок. Которому хочется стать еще меньше, а никак…

Такие вот грустные сказки. Для старшего школьного возраста.

(Сокращенная версия довольно старого предисловия к первым романам сэнсэя).

Аня Синяткина Постоянный букжокей чт, 15 января

Закрытый кружок по изучению греческого языка и гибель богов

"Тайная история", Донна Тартт

В этом небольшом, в отличие от того же "Щегла", романе на изумление есть, кажется, вообще все, что мы так любим:

— Праздничное предвкушение Хогвартса, когда ты садишься в поезд на платформе 9 и 3/4 и знаешь, что отныне причастен к сокрытой тайне и жизнь твоя сейчас изменится навсегда. Юный главгерой Ричард Пейпен, стремясь вырваться из убогого мирка своих родителей, добивается поступления в дорогой колледж, а там...

— Закрытый снобский кружок изучения греческого во главе с учителем-богом, осиянный золотом недоступности;

— Коллекция утонченных молодых людей с изощренной до болезненности внутренней жизнью и созданный ими для собственного пользования идеальный, притягательный и очень хрупкий мирок из слоновой кости;

— Слегка кислотный фон в виде шестидесятых;

— Юношеский драматический накал и тугое до звона переплетение скрытых желаний совершенно из инструментария Достоевского;

— Упоенная учеба, великолепные попойки с интеллектуальными разговорами вперемешку, опасные высокохудожественные групповые эксперименты с сознанием;

— Убийство! Заявленное в открытую с самого начала, вместе с жертвой и виновниками, оно все время подначивающе маячит у читателя на периферии зрения, подтачивает слоновую кость и золото. Пока конструкция не обрушится с грохотом на головы молодым прекрасным полубогам, а выжившим не придется выбираться из-под обломков.

Боюсь, нужно предупредить: начав чтение, сделать перерыв вы сможете только под дулом пистолета, и то не обещаю. Так что выбирайте подходящую ночь.

Евгений Коган Постоянный букжокей ср, 14 января

Hi-Fi, перезагрузка

«Голая Джульетта», Ник Хорнби

Мне кажется, что «Голая Джульетта» лучшая книга Ника Хорнби со времен программного Hi-Fi. Только герои теперь постарели – им уже по сорок, и оставаться такими, как десять или пятнадцать лет назад, все сложнее и сложнее, но очень хочется (а, возможно, просто не можется иначе). Когда узнаешь себя в героях Hi-Fi, становится забавно, но после «Голой Джульетты» уже даже как-то страшновато. Хорнби как никто другой (во всяком случае, из современных авторов) умеет простым языком и на простых примерах объяснить все про таких, как мы.

Мне не нравится слово «кидалты» и то, что под ним понимают, скорее, мне ближе термин, который я впервые услышал от Линор Горалик, – «новые взрослые». В общем, мы такие, какие есть, причем довольно симпатичные люди, ну, как герои Хорнби.

И еще - хотелось бы мне послушать записи придуманной Хорнби рок-звезды 1980-х Такера Кроу – кажется, этот парень бы мне понравился.

«Откровение биографических песен в том, подумал Такер, что автор превращает настоящее в прошлое. Берешь свои чувства, или отношения с другом, или любовь к женщине – и превращаешь в былое, в нечто законченное, чтобы определиться с ним. Засовываешь его в стеклянную банку и разглядываешь, обдумываешь, пока оно не лишится всякой сути. Именно это он всегда и проделывал – в том числе и с теми, с кем спал и кого рожал. Истина жизни, однако, в том, что ничто не кончается, пока ты не издох, и даже после смерти ты оставляешь целый ворох нерешенных проблем и невысказанных слов. Похоже, гнусные авторские привычки в нем сохранились, хотя он уже сто лет не пишет песен, возможно, пора от них отделаться окончательно?..»

Маня Борзенко Постоянный букжокей вт, 13 января

День чудесный?

"Смилла и её чувство снега", Питер Хёг

Допустим, вы маленький мальчик. Вы любите слушать, как вам читают вслух "Начала" Эвклида. У вас есть тайник с сокровищами. Вы боитесь высоты до ужаса, на пятый этаж по лестнице поднимаетесь почти ползком.

Что может заставить вас бегать по краю крыши здания на выпавшем скользком снегу?

Допустим, вы женщина 37ми лет. Ваша страсть — числа, снег и лёд. Ваша мать давно умерла, ваш отец богат. Вы родились в Гренландии. Вы были соседкой того маленького мальчика, который упал с крыши.

Что вы сделаете для расследования (само-?) убийства?

Книжка морозная, обжигающе морозная.

Действие переносится из трущоб города в бесконечные снежные просторы, от полицейских, книжных архивов, привычных рутин — к охоте на моржей и рыбалке.

Читайте скорее, пока не потеплело!

Стас Жицкий Постоянный букжокей пн, 12 января

Предлагаю ревизию

"Ревизор", Николай Васильевич Гоголь

В советской школе, помнится, нас учили, что эта пьеса – наинатуральнейшая сатира на насквозь прогнивший царский режим. Не знаю, какое там в нынешней школе отношение преподают – вряд ли к царскому режиму прибавляют нынешний, хотя злоба тогдашнего дня и впрямь теперь уж не очень довлеет – день сегодняшний ох как охота к этой злобе добавить, тем более, что ассоциативный ряд сам собою выстраивается – ровнехонький такой и убедительный...

Но я вот тут на днях попробовал прочесть пьесу, не проводя параллелей – и, надо сказать, это расчудесно удалось. Довольно сделать над собой малюсенькое усильице, и “Ревизор” начнет блистать совершенно другими красками: друзья мои, это же просто очень, очень, очень смешная история! Попробуйте – ярлыки отпарываются очень легко, и вместо обличительного пасквиля про госбюрократическое устройство российского мира вы увидите... ну, скажем, не энциклопедию, а краткий словарик человеческих характеров, слабостей и пороков. Написанный ежели и не то чтобы с любовью к людям, но уж точно без социально-сатирической злобы. И – (может, показалось, но вдруг нет?..) – с большим удовольствием. Я читал и вот прямо чувствовал, с каким кайфом Гоголь это все писал – да, знаю, он потом и переписывал, и вымарывал, и переиначивал, но вполне может быть, что именно по причине желания покрепче поймать вот эту самую живую и виртуозную легкость.

В “Предуведомлении для тех, которые пожелали бы сыграть как следует “Ревизора”” Гоголь сам же и сообщает: “Больше всего надобно опасаться, чтобы не впасть в карикатуру... Смешное обнаружится само собою именно в той сурьезности, с какою занято своим делом каждое из лиц, выводимых в комедии. Все они заняты хлопотливо, суетливо, даже жарко своим делом, как бы важнейшею задачею своей жизни. Зрителю только со стороны виден пустяк их заботы. Но сами они совсем не шутят и уж никак не думают о том, что над ними кто-нибудь смеется. Умный актер, прежде чем схватить мелкие причуды и мелкие особенности внешние доставшегося ему лица, должен стараться поймать общечеловеческое выражение роли”. Общечеловеческое – понимаете? Не классовое там или сословное, не насмехательно-социальное, а присущее людям вообще, без чинов и временнОго отсыла.

В большинстве случаев не стоит, как мне кажется, придавать постфактумным авторским комментариям большого значения: ты написал, автор? А мы прочли! Ежели прочли не то, что ты хотел нам сообщить – тыща извинений – надо было точней в оригинале выражаться. Но с “Ревизором”, я думаю – случай особый: уж больно насильственно нам его трактовали. И так затрактовали, что исходная суть начала растворяться – а ее жалко, потому что в ней жизнерадости больше, чем жизненедовольства.

Дмитрий Коваленин Гость эфира вс, 11 января

Охота на песню ветра в норвежском лесу с Кафкой на пляже и заводной птицей

Завтрашнему дню рождения мэтра посвящается

Книги этого странного человека могут довольно серьезно изменить ваше отношение к японской литературе. Ибо ТАКОЙ японской литературы даже самый "продвинутый" наш читатель еще не встречал. Романы и рассказы Харуки Мураками вот уже более двадцати лет покоряют сердца и воображение читателей в Америке, Канаде, Корее и Западной Европе а бурные волны российской истории, как ни досадно, на полтора десятилетия задержали появление книг одного из самых экстравагантных писателей сегодняшней Японии на русском языке.

Выражаясь языком его аудитории, Мураками "элитарен и крут". В том самом, молодежно-бескомпромиссном понимании крутизны — как на разных континентах круты Боб Дилан или Сэлинджер, Сю Уэмура или Акира Куросава, Гребенщиков или братья Стругацкие. Для 30-летних токийских яппи ввернуть его имя в беседе за стойкой бара ("Как думаешь, дадут ему когда-нибудь Нобелевку?") — хороший стиль, некий ритуал приобщения к последним веяниям "альтернативной культуры". Быть начитанным в принципе или просто разбираться в книгах других модных авторов при этом как бы не обязательно. Ибо есть литература вообще — а есть "миры Мураками". Совсем же не знать его имени — это все равно, что не уметь пользоваться интернетом или не распознавать "навскидку" голоса Дженис Джоплин. В понимании образованной японской молодежи 90-х годов Харуки Мураками крут однозначно и, судя по всему, надолго — несмотря на то, что сам никогда сознательно к этому не стремился.


Из архивов сайта Дм. Коваленина "Виртуальные суси", 1998 г.
Полный текст

_____________________

"Голос Омара" благодарно склоняет голову перед Дмитрием Ковалениным и другими переводчиками Харуки Мураками за предоставленную возможность видеть и слышать такое.

Шаши Мартынова Постоянный букжокей сб, 10 января

Комедия о вампирах (пока не сняли, а жаль)

"Изверги-кровососы", "На подсосе", "Выкуси": вампирская трилогия Кристофера Мура

Начнем с вульгарной метафоры. Возьмем ремесло изготовления галош. Некоторые мастера галошетворения создают галоши невероятной красоты и изящества — до того изощренные, что даже не сразу понятно, что это именно галоши, а не, скажем, форма для кекса. Бывают галоши, которые переживут нас с вами и перейдут по наследству нашим отдаленным правнукам, и те успешно осуществят высадку на Плутон в этой обуви, и обувь этого практически не заметит, хотя эстетическая ценность этих галош асимптотически стремится к нулю, но она нам в галошах и не важна, вообще говоря. Нам важно, чтобы галоши не пропускали воду и гнулись везде, где нужно. Вампирская трилогия Кристофера Мура — скорее второе: это практически идеальный сторителлинг, красивости в котором появляются исключительно в порядке обслуживания истории, чтобы нам было еще увлекательнее.

Мур — великий (и плодовитый, спасибо ему большое) мастак изобретательного рассказывания. А изобретательная история — опыт, который моему читательскому уму дарит в изобилии то, ради чего я вообще читаю художественную прозу: свободу и подвижность. Умнее и лучше (тм) я (может быть) делаюсь благодаря нехудожественным книгам — научно-популярной литературе, мемуарам, истории, литературоведению и всякой эссеистике. В прозе же я ищу свободы полета и оцениваю качество прочитанного романа, по сути, по двум шкалам: насколько ловко и влюбленно мне рассказали историю. Ловкий рассказчик — инструктор ментальной аэробики: после слушания или чтения ловкой истории я сама могу больше всякого вообразить, придумать и освоить в реальности. Влюбленный рассказчик — инструктор ментального принятия: после слушания или чтения истории, в которую рассказчик влюблен, я сама могу больше всякого принять в реальности.

Комические — ну, временами трагикомические — вампиры Мура подарены мне и ловко, и влюбленно. Я люблю вампирски-комический Сан-Франциско в красках Мура, мне нравятся все его обалдуи и охламоны, мне нравится, как он делает мне смешно. Вампиры вообще благодатный материал: всякий автор, берясь за эту тему, вытворяет, что хочет и лепит себе вампиров на свой вкус. У Мура, на мой взгляд, подход к этому снаряду оказался крайне удачен — и Мур совершенно не стесняется довести тему до органичного абсурда. Киношникам пора для разнообразия завязать с байронической томностью упырей и снять вампирскую комедию по книгам Мура. Хорошо получилось бы у Джосса Уидона, мне кажется.

"Изверги-кровососы. История любви"
"На подсосе. История любви"
"Выкуси. История любви"

Макс Немцов Постоянный букжокей пт, 9 января

Эта бесконечная гирлянда

"Гёдель, Эшер, Бах: эта бесконечная гирлянда", Даглас Р. Хофштадтер

Хофштадтер — великий воин в борьбе за человеческий разум. Книга эта больше всего напоминает пульт дистанционного управления, которым он пытается программировать человеческое мышление — терпеливо, кропотливо, обстоятельно, разъясняя и нажимая на все кнопки в нужной последовательности. Видеомагнитофон — т.е. мозг — пассивно этому сопротивляется. Все как в жизни.

Я недаром выбрал низкотехнологичную метафору. «ГЭБ» — приключения на границе человека и машины. В конце 70-х интерфейс этот был вполне широк, и автор для описания применяет аналоговые слова. Сейчас, похоже, он стал гораздо уже, тоньше, заточенней. Это натуральный Bleeding Edge. Но для понимания перехода от одушевленного к неодушевленному — которое мы сейчас склонны принимать как данность — эта книга, я бы решил, совершенно необходима. Но только если действительно нужно и/или хочется это понять.

Общее замечание: читать трудные книги полезно для здоровья. Если даже вы их не очень понимаете, они тренируют мускулатуру — обогащают душу и развивают мозги. Конец выступления Капитана Очевидность. Теперь читерская подсказка: неисправимым гуманитариям здесь можно читать только главы о безумных, как Кэрролово чаепитие, приключениях Ахилла и Черепахи, а все про науку, формальную логику и дзэн-буддизм просматривать по диагонали. Соблазн очень силен, но хочу заметить, что таким читателям в интеллектуальном аду уже приготовлены особые котлы. Честнее бросить на полпути.

Постскриптум специально для переводчиков: знать, что происходит у тебя в голове (не на химическом и не на физиологическом уровнях), как там все устроено и как оно работает (или должно работать), наверное, нужно и полезно, однако губительно и чревато полной остановкой работы. Я предупредил.

Аня Синяткина Постоянный букжокей чт, 8 января

Тайное становится явным

«Щегол», Донна Тартт

Любой человек, который когда-либо врал, знает одно простое правило. Хорошая ложь от правды почти ничем не отличается. Да нет, не так, давайте начистоту: ложь от правды вообще ничем не отличается. Точно так же могло бы быть и правдой. С тем же успехом. Это еще очень помогает убедительней врать, потому что в первую очередь почти убеждаешь самого себя — в чем, собственно, разница?

Какая разница, настоящий предмет искусства или нет, — если выглядит на глаз профана неотличимо? Какая разница, пытается человек поступить хорошо, или нет, если результат независим и непредсказуем? В чем отличие правды от иллюзии, если границу и достоверность этой правды еще поди определи?

Но «Щегол» возращает читателя в пространство, где разница — есть. Не субъективная, а на правах разницы в качестве реальности. Весомое, ощутимое, очевидное, сияющее, как краски на картине Карела Фабрициуса, отличие лжи от не-лжи. Отличие, которому стоит следовать просто потому, что оно — есть.

Что-то давно со мной не разговаривали в этом модусе современных светских разговоров.

Евгений Коган Постоянный букжокей ср, 7 января

Когда деревья были большими

Наум Ним, «Господи, сделай так…»

Хотел написать про роман Наума Нима «Господи, сделай так…», но совершенно теряюсь. Потому что, если начать про него писать то, что действительно думаешь, получается какая-то пошлость: ну, да, это светлый, пронизанный солнцем роман о белорусском детстве шестидесятых годов прошлого века, о четырех друзьях и об их взрослении. Когда деревья были большими, а весь мир, казалось, лежит у ног, и удачу можно схватить за хвост, стоит только захотеть. И никаких при этом соплей. Еще пошлее будет написать, что в судьбах этих четверых мальчишек, как в зеркале, отражается история страны. Вот поэтому я и теряюсь. Потому что все, с одной стороны, именно так, а с другой, мне кажется, что этот роман Наума Нима одна из лучших книжек, написанных на русском языке в последние годы. Я, на самом деле, три раза проезжал свою остановку в метро, пока читал. Как-то так, если коротко.

Маня Борзенко Постоянный букжокей вт, 6 января

Семь бед — один ответ

"Книга, которая учит любить книги", Франсуаза Буше

Нам ли не знать, друзья, что книга, которая учит любить книги (даже тех, кто не любит читать) — это "Как роман" Пеннака.

Впрочем, нам также известно, что "книга без картинок — книга неинтересная".

Так что "Книгу, которая учит любить книги" можно считать отдельным выпуском комикса по Пеннаку. Сплошные картинки и самые необходимые слова. Очень убедительно для детей и иже с ними, а так же для любителей кратких содержаний.

Вас беспокоит курс валют и не хватает больше денег на кино-рестораны, а также еду?

Друзья заняты другими делами и вы не знаете, чем себя занять?

У вас на носу контрольная и нужно что-угодно-лишь-бы-не-готовиться?

Ну, мы же знаете, к чему я веду =)

Вот, смотрите сами:

Стас Жицкий Постоянный букжокей пн, 5 января

Сказки дедушки Диккенса

"Рождественские повести", Чарльз Диккенс

Посленовогодне-предрождественские дни – самое время для неторопливого и несложного чтения. Салаты закончились даже у самых трудолюбивых хозяек, похмелье у пьющих с каждым утром становится то ли приглушенней, то ли привычней, душа просит простоты и покоя, а тело – пледа, кресла и глинтвейна. Для полноты удовлетворения телесных и душевных потребностей как раз замечательно подойдет, пожалуй, с детства-юности не читаный старый и буквально добрый Диккенс. Неторопливая обстоятельность его слегка, как раз в нужную меру, скучновата, образность – антикварна и уютна, сказочность – аккуратна и непугающа, романтичность – наивна, юмористичность – добродушна, мораль – трогательна и безупречна. Конечно, есть в его историях страждущие, бедствующие, обделенные и несчастные – ну так пострадай немножко и ты, читатель: иначе что это будет за сентиментальный катарсис, если тебе в историю налить одного лишь приторного сиропу, и откуда тогда взяться морали, если не поучить тебя на примерах от обратного?.. Пусть, пусть наворачиваются слезы: сначала – горестно-сострадательные, а потом – радостно-умилительные. И те, и другие отменно прочищают фибры, засаленные невесть (да весть, весть) откуда понанесенной дрянью: цинизмом, эстетизмом и интеллектуализмом.

Что удивительно для меня нынешнего, так это возраст, в котором Диккенс написал свои рождественские трогательности. Я, когда в детстве их читал, представлял себе, что сочинял их эдакий добродушный седой дедушка, очень добрый, милый, но немножко занудливый по причине преклонности своих лет. Эх, каково ж было мое удивление (и даже огорошенное разочарование), когда я узнал, что “дедушка” написал их в возрасте, кажущемся мне нынче абсолютно юношеским: от 31 до 36 лет!.. Впрочем, я готов забыть этот парадоксальный факт вместо того, чтобы пытаться дать ему объяснение – забудьте и вы его, пожалуйста.

Просто налейте себе чего-нибудь праздничного – хоть глинтвейна, хоть грога, хоть глогга, хоть эггнога, устройтесь вечерком в уютном кресле и очистительно прослезитесь – вне зависимости от конфессиональной принадлежности и тщательности соблюдения обрядов мы все нуждаемся иногда в нехитрых радостях. Которые нам может подарить вроде бы и нехитрая, но, как ни странно, вполне себе большая литература.

Голос Омара Постоянный букжокей вс, 4 января

Скажи друг и войди

123-летию Джона Роналда Руэла Толкина, Профессора

Вчера, 3 января, у Профессора был день рождения. "Голос Омара", естественно, не может молчать. Никакой эфир не в силах объять Вселенную, подаренную нам Толкином, поэтому пусть здесь будет одна маленькая капля из этого бездонного источника.

Всеобщая декларация прав человека, статья 1, на квэнье (письменность тенгвар).

Все люди рождаются свободными и равными в своем достоинстве и правах. Они наделены разумом и совестью и должны поступать в отношении друг друга в духе братства.


Шаши Мартынова Постоянный букжокей сб, 3 января

Это приказ

"Право писать", Джулия Кэмерон

Есть поразительная разновидность людей, которым я одновременно по-хорошему крепко завидую, у кого осторожно учусь и чьей судьбы иногда опасаюсь. Это люди, которым уперлось. Скэтмену Джону (Джону Полу Ларкину) с тяжелым заиканием уперлось петь и чувствовать себя свободно в устной речи — и ого-го как удалось. Дислексику Эдди Иззарду уперлось быть артистом стэндапа — и ой как получилось. Джулии Кэмерон хотелось писать, и теперь это приказ — не только ей самой, но и всем, до кого она может докричаться.

Я к этому автору имею отношение уже 10 лет: в "Лайвбуке" при мне вышло две ее книги, а вот сейчас — и третья. У Кэмерон увлекательная творческая биография, в которой — благодаря ей же самой — по-моему, не осталось ни единого белого пятна. Кэмерон — удивительная тетка. Я видала тексты самых разных наставников по письму, но мало кто сравнится с Джулией нашей Б. Кэмерон в пылкости желания писать. Желание это, судя и по тому, что она пишет, и по тому, сколько и в скольких жанрах, близко к религиозному.

Джулия Кэмерон носится с писательством, как с писаной, простите, торбой. Это может бесить, вызывать недоумение и восхищать — одновременно. Однако упертые люди владеют неким секретом, который вроде как Полишинеля секрет: чтобы добиться, надо долбиться. Нет, это не закон природы, да, есть масса примеров, когда все легко и просто. Но фокус в том, что упертым людям нравится сам процесс — не меньше результата.

Третью книгу, "Право писать", я редактировала в переводе и потому знаю этот текст как облупленный. Упертая Кэмерон пишет для упертых: ее книги без толку просто читать. По ним надо долбиться. А чего вы хотите? Человек делится тем, на чем сам с наслаждением сожрал стаю собак, диких и одомашненных. Кэмерон — это задачники по письму. "Право писать" — не исключение. И сама я, и много кто еще различает разновидности письма, которых следует, что ли, стесняться: терапевтическое письмо, графомания, письменные экзорцизмы и пр. У Кэмерон же к письму отношение антично-бесстыдное: нет и не может быть в письме ничего неприличного, письмо призвано убить всех зайцев — и научить, и вылечить, и развить, и развлечь, и создать коммерческий продукт, и посягнуть на что-то такое, что, быть может, останется в веках. И благодаря священному огню упертости, нагревающему строки Кэмерон, я не готова с ней спорить ни по одному пункту: цельность — шар из инопланетного плексигласа, который можно только потерять, но никак не разбить. Именно поэтому я не готова даже критиковать ее собственный литературный стиль, пусть он, на мой слух, и небезупречен, что совершенно не важно. Это же практически чревовещание. И я обожаю блаженную императивность ее текстов.

Хотите огня и пламенной, чистой поддержки в словесном творчестве — читайте Кэмерон. Любую книгу.

Уже прошло 1313 эфиров, но то ли еще будет