Издательство Додо Пресс: издаем что хотим

Голос Омара

«Голос Омара» — литературная радиостанция, работающая на буквенной частоте с 15 апреля 2014 года.

Исторически «Голос Омара» существовал на сайте «Додо Мэджик Букрум»; по многочисленным просьбам радиочитателей и с разрешения «Додо Мэджик Букрум» радиостанция переехала на сайт «Додо Пресс».

Здесь говорят о книгах, которые дороги ведущим, независимо от времени их публикации, рассказывают о текстах, которые вы не читали, или о текстах, которые вы прекрасно знаете, но всякий раз это признание в любви и новый взгляд на прочитанное — от профессиональных читателей.

Изначально дежурства букжокеев (или биджеев) распределялись так: Стас Жицкий (пнд), Маня Борзенко (вт), Евгений Коган (ср), Аня Синяткина (чт), Макс Немцов (пт), Шаши Мартынова (сб). Вскр — гостевой (сюрпризный) эфир. С 25 августа 2017 года «Голос Омара» обновляется в более произвольном режиме, чем прежде.

Все эфиры, списком.

«Голос Омара»: здесь хвалят книги.

Макс Немцов Постоянный букжокей пт, 14 августа

Подруб и девичья фамилия

"Почтамт", Чарлз Буковски

В начале 1960-х Буковски уже называли «героем подполья». Смешно сопоставлять, конечно, но примерно тогда же, на другом краю земного шара, в месте, о котором Хэнк наверняка ничего не слышал, — в Устьвымлаге — пробовал писать свои «Записки надзирателя» молодой Сергей Довлатов, бескомпромиссный изгой другой великой страны. Даже странно иногда, насколько их письмо и отношение к литературе и языку похожи, насколько перекликаются некоторые факты биографий... Близкий к битникам мэтр сан-францисского «поэтического Ренессанса» Кеннет Рексрот одним из первых высоко оценил Буковски как «поэта отчуждения и писателя подлинной наполненности», а в 1966 году по итогам опроса новоорлеанского журнала «Аутсайдер» он стал «аутсайдером года». С тех пор литературный истэблишмент, который Бук неуклонно высмеивал, нежно, хотя и с некоторой опаской, прижимал его к своей обширной груди. Восторженную критическую биографию написал Хью Фокс, а во Франции его поэзию с энтузиазмом превозносили Сартр и Жене (хотя истины ради следует заметить, что их отзывы на первом французском издании «Заметок старого козла» могли оказаться рекламным ходом; вопрос этот до сих пор так и не прояснили).

Биограф Хью Фокс говорил о «темном, негативном мировосприятии Буковски... в котором он упорствует изо дня в день, выискивая уродливое, сломанное, уничтоженное, безо всякой надежды на какое бы то ни было “окончательное” спасение и без желания его». Его персонажи в самом деле таковы — уголовники, пьянчуги, тараканы, безумцы, бляди, крысы, игроки, обитатели трущоб и паршивых лос-анджелесских баров, — и именно их он чествует в своей поэзии. Из той же самой среды — печальные герои и героини его прозы, в целой принимавшейся критиками литературного истэблишмента более серьезно, нежели стихи. Да и сам он — или «широкий, но не высокий человек», каким его описывал в 1974 году Роберт Веннерстен, «одетый в клетчатую рубашку и джинсы, туго подтянутые под пивное брюхо, длинные темные волосы зачесаны назад, с проволочной бородой и усами, запятнанными сединой», или «проседающий, сломленный, тающий старик, очевидно, на грани нервного срыва», каким его увидел Хью Фокс. Но каким бы он ни представал своим гостям, в нем всегда присутствовала эта абсолютная ясность ума, этот контроль разума, а также — настолько покоряющее добродушие, мужество и щедрость, что Доналд Ньюлав из «Виллидж Войс» не мог не назвать его «единственным действительно любимым поэтом подполья, о котором я слышал».

Его первый роман «Почтамт» (Post Offiсe, 1971), слегка переработанный отчет о годах тупой пахоты на лос-анджелесской почте, с его урловыми надзирателями, тоскливыми и занудными горожанами, киром по-черному, легкодоступным сексом и блистательными побегами на ипподром, обозреватель газеты «Таймз Литерари Сапплмент»назвал «мужественной и жизнеутверждающей книгой, поистине меланхоличной, но и конвульсивно смешной... цепочкой анекдотов неудачника». Тем не менее, по словам критика, «ей не хватало связок, которые могли бы сделать книгу чем-то большим, а не просто суммой составляющих ее частей». Этот типично «высоколобый» подход к оценке произведения, опасливо отказывающий роману в праве быть таким, каков он есть, если книга написана честно и мужественно, не учитывает «сверхзадачи» автора — просто рассказать о почтовом бытии Чинаски день за днем. И каждая глава, будучи сама по себе эпизодом целого, зависит от остальных, складываясь в мозаику, скрепленную тем, что далеко не словами выражается. Наверное, именно эта атмосфера недосказанности — от презрения к рутине повседневного существования — и объединяет, среди прочего, читателей Буковски на всех континентах, как некий «подруб».

Уже в «Почтамте» становится ясно, что Чинаски/Буковски — предельный одиночка. У Бука эта тема всплывает постоянно: человеческие отношения в силу неизбежно конфликтующих стремлений, желаний и эго никогда не срабатывают. Чинаски даже не сокрушается по поводу этой неизбежности — он ее принимает. Он — экзистенциалист в высшей степени: «Мы сидели и пили в темноте, курили сигареты, а когда засыпали, ни я на нее ноги не складывал, ни она на меня. Мы спали, не прикасаясь. Нас обоих ограбили». И мы чувствуем, что за этим неистощимым стоицизмом — Хэнк, которого где-то по пути эмоционально «ограбили» самого.

Не нужно обманываться «развлекательностью» Буковски: развлекательность — в том, что его моралите (рассказы, стихотворения и взятые сами по себе пронумерованные эпизоды романов) никогда не морализуют и не тычут читателя носом в обязательность совершения какой-либо внутренней работы. Все, что происходит в голове и душе читателя, зависит только от него самого. Для этого, видимо, желательна какая-то духовная готовность, но если ее нет, никто ведь плакать не станет.

Аня Синяткина Постоянный букжокей чт, 13 августа

Как причудливо тасуется колода

"Замок скрестившихся судеб. Таверна скрестившихся судеб", Итало Кальвино

Устроено как в "Декамероне": блистательное общество собирается то ли в замке, то ли в таверне за накрытым столом, и каждый из них жаждет рассказать свою историю. Не известно достоверно, как именно они попали в эту залу заброшенного замка, пристанища для неприкаянных, но абсолютно ясно, что каждый из них до этого долго плутал в черном диком лесу. Господа и дамы хотят поделиться с сотрапезниками, что с ними приключилось, но увы! Каждый из них, попав сюда, сделался в одно мгновение совершенно нем. Как же поведать о пережитом? К счастью, на столе оказывается колода таро. Не имея возможности выразить себя, общество должно пользоваться единственным инструментом в распоряжении: тяжеловесной и сложной символьной системой. Один кто-нибудь выкладывает карты в определенном порядке, все остальные пытаются прочесть, угадать, какую именно историю рассказывает эта последовательность. Ни слова не произносится.

Каждый следующий рассказчик докладывает карты к тем, что уже на столе, и в результате получается мозаика судеб, которую можно читать как угодно: с любого места в любую сторону, по диагонали, конем, как угодно. Являются нам короли, девы-воительницы, доппельгангеры, повешенные, фаусты, мефистофели, парсифали, суккубы и безумцы — все эти истории неуловимо знакомы, хоть всякий раз они и рассказываются чуть-чуть по-другому. В какой-то момент символьная реальность начинает трещать по швам, и в нее просачивается электричество и нефть, небоскребы и стиральный порошок. Мир не существует, заключает Фауст. На дне Грааля — дао, указывает Парсифаль. Путь вечного вопрошания и путь отсутствия вопросов как таковых оказываются одним.

Как же мне найти в этой мозаике сюжетов свой собственный? Если мир — торжество комбинаторики, как автору в мире, пронизанном архетипами, пережить невозможность какого-то личного уникального вклада в ткань истории? Ловушка, в которую мы сами себя загоняем, предполагая, что у словесности, как в "Зигмундовом учениии о снах", есть "некая подоснова, имеющая отношение ко всему человеческому виду, во всяком случае, ко всей цивилизации или по крайней мере к части ее представителей с определенном уровнем дохода".

А как же я?

Ты обречен повторять снова и снова все те же сюжеты. Жди окончательного распада синтаксиса.

На бумаге ты свел концы с концами, но внутри тебя все останется так, как прежде.

*

Все это подобно сновиденью, облеченному в слова, которое, пройдя через того, кто пишет, высвобождается, освобождая пишущего.

*

Сила отшельника измеряется не тем, сколь отдалился он от мира, а тем, сколь малого расстояния ему довольно, чтобы освободиться от города, не теряя его из виду.

*

Там, где не стало профессионального Безумца, психоз уничтожения, прежде находивший в нем отражение и выход сообразно своду ритуальных правил, проникает в речи повелителей и подданных, не способных защититься даже от самих себя.

*

Был человек необходим, стал ни к чему. Теперь, чтобы мир мог получать сведения о самом себе и наслаждаться собой, довольно вычислительных устройств и бабочек.

Евгений Коган Постоянный букжокей ср, 12 августа

Это было недавно…

"Древняя религия", Дэвид Мэмет

Про Лео Франка известно очень многое. Он был хорошим мальчиком-очкариком из интеллигентной еврейской семьи. Родился 17 апреля 1884 года в Техасе, а потом с родителями переехал в Нью-Йорк. В 1906-м получил диплом инженера Корнелльского университета, в 1910-м женился (предки его жены вроде бы были основателями первой синагоги в Атланте), переехал в Атланту, стал управляющим Национальной карандашной фабрики, играл в теннис, председательствовал в еврейской организации "Бней-Брит". А в 1913-м был обвинен в изнасиловании и убийстве тринадцатилетней сотрудницы фабрики, без улик и доказательств (показания полицейских и работников фабрики изобиловали противоречиями, так что единственным прямым доказательством стали показания свидетеля, который, скорее всего, и был настоящим убийцей) признан виновным и приговорен к смертной казни, которую заменили на пожизненное заключение.

Маленькая повесть Пулитцеровского лауреата, драматурга, одного из лучших американских сценаристов ("Почтальон всегда звонит дважды", "Неприкасаемые", "Плутовство", "Спартанец" и так далее) и неординарного режиссера ("Испанский узник", "Грабеж", "Спартанец" и так далее) Дэвида Мэмета имеет в своей основе именно историю Лео Франка. Но, когда вы возьмете в руки эту книжку (а мне бы очень хотелось, чтобы это произошло), вы должны понимать, что перед вами – не расследование событий столетней давности и даже не реконструкция их. Маленькая повесть "Древняя религия" – это психологическая драма про самого Франка и про то, что происходило у него в голове, пока он присутствовал на суде и потом, недолго, в камере. Так что назвать эту книгу документальной никак нельзя, хотя по сути, - да, она основана на реальных событиях. Просто эти события являются здесь как бы отправной точкой повествования, не больше, но и не меньше.

Что происходит в голове человека, понимающего всю безысходность ситуации, в которую попал? О чем он думает, какие картинки проносятся перед его глазами? Что он пытается проанализировать, что он пытается вспомнить и о чем он мечтает забыть? Книга не зря носит название "Древняя религия": в мыслях Франк – герой Мэмета – обращается к вере своих предков, но эта вера не дает ему ни успокоения, ни надежды. Наоборот, попытка ее осознания затягивает его – и, следом за ним, читателя, в воронку случайных мыслей, болезненных грез и воспоминаний о том, что было и чего, возможно, не было.

И что это значит, что он отдал своего единственного сына? Если у него был сын, значит что, была жена? И разве это не идолопоклонство? Где жена? Нет. Простите.

Тут вот, в чем разница: Авраам не убивал своего сына. А их Бог сделал это. И разница в том, что у них: "Господь так возлюбил мир", а нам не говорят: "Господь возлюбил мир", нам велят любить Бога.

А про то, чтобы любить мир, нам не говорят. Может, как раз любовь к миру и ведет к убийству, в то время как любовь к Богу…

Абракадарба, подумал он. Говорю и выдумываю на ходу.

Это ведь не отвратило несчастий. И в "Отверженных", в этом их "письме счастья" мы читаем: "Милый Боженька, спаси меня от…"

"Но если я хочу обрести мудрость, я должен перерасти ненависть", сказал один голос. А другой ответил: "Почему?"

Не преждевременно ли говорить нам: "Любите врагов ваших?" Кому это удается?

Говоря о книге, чье повествование отталкивается от реальных событий, можно не бояться выдать финал – дело не в нем. Даже наоборот, лишние знания даруют извращенное удовольствие: ты знаешь, что случится с героем, а он своей судьбы еще не знает. Впрочем, это будет продолжаться не слишком долго. Реальная история, на которой основана книга Мэмета, закончилась очень быстро и очень страшно: в ночь на 15 августа 1915 года около тридцати человек, назвавших себя рыцарями Мэри Фэган (по имени убитой девочки), ворвались в тюремную больницу, похитили Лео Франка и линчевали его в двух милях к востоку от города Мариетта, где была убита тринадцатилетняя Мэри. По общепринятой версии, в число этих тридцати человек входили высокопоставленные граждане Джорджии, в том числе глава Комитета ассамблеи штата по делам тюрем, судья и бывший губернатор. А из фотографии повешенного Лео Франка сделали открытку, которая одно время пользовалась большой популярностью. Считается, что эти события, во-первых, совпали по времени с возрождением "Ку-Клукс-Клана", а во-вторых, спровоцировали массовый отъезд евреев из Джорджии.

Это было всего сто лет назад.

Маня Борзенко Постоянный букжокей вт, 11 августа

Давайте негромко, давайте вполголоса

"Преимущества и недостатки существования", Вигдис Йорт

Вдох — выдох. Вдох — выдох.

Нина приехала на берег моря с дочкой и открыла в гостиницу в домике на берегу. Ветер, солёный воздух, ветки деревьев, царапающие стёкла, шум волн, песок под ногами. Нина и её Агнес убирают дом, чистят, полируют, ездят на рынок, покупают книжки, выбирают скатерти. Режут лук, маринуют мясо, наливают шампанское, месят тесто, заваривают чай, ловят крабов. Собирают на берегу доски, разводят костёр, бросают в воду камушки.

Вдох — выход.

Приезжают люди. Суетятся, отдыхают, разговаривают, хмурятся, пачкают простыни, скандалят, празднуют, спят, завтракают. Нина наблюдает за ними, слушает, убирает, подсказывает, утешает, поддерживает, радуется. Нина очень умеет радоваться, что бы ни случалось. Точнее даже не так, она не радуется в привычном смысле, она просто помнит, что всё будет хорошо. Её радость очень спокойная.

Для меня эта книжка — как медитация. Она замедляет. Упрощает. Ведь на самом деле мы все одинаковые. Нас пугает примерно одно и то же, мы стыдимся одного и того же. Это видят врачи, патологоанатомы, психотерапевты и хозяйки гостиниц. Мы все одинаково дышим. Сначала вдох. Потом выдох. И снова. Повторить.

Нина умеет видеть радость и смысл в протирании столов. Она знает, что важно вовремя поставить чайник. Ей не скучно создавать и поддерживать покой в своём маленьком мире. В своём домике.

И в самой себе заодно.

Всем бы нам так научиться, что ли. Постепенно, неспешно, это же так просто, так естественно — сперва вдох.

Потом выдох.

Стас Жицкий Постоянный букжокей пн, 10 августа

Офигительное пятикнижие

"Исход", Леон Юрис

Эта обширнейшая, подробнейшая и увлекательнейшая эпопея про то, как получился Израиль, была написана американцем в 1958 году и почти мгновенно переведена на бешеное количество языков – а на русский, да так, чтоб еще стать доступной большому количеству читателей – как обычно, сильно позже. Если верить Википедии, то первый русский перевод был малотиражно опубликован в 1973 году в Иерусалиме, а нормально-человеческим тиражом книга Юриса вышла в России только лишь в 1994-м, но я, увы, не помню, чтобы это второе издание, уже вполне неподпольное, продававшееся в магазинах, чего-то там взорвало, а жаль: я, если верить моей слабеющей памяти, тогда прямо вот носился с этим двухтомником (а формально – пятикнижником), всем его подсовывая и приговаривая: “Ну прочти же, это ж офигительно!”

Офигительность данной толстенной книги – в том, что она одиссее-гомероподобна (ну, или война-и-миропохожа) и почти так же рассказывает тому читателю, который согласен заворожиться, про эпохальные события – на примере многих судеб; в том, что она информативна (я отнюдь не историк, но серьезных возражений супротив версии Юриса не встречал, а историю возникновения Израиля не проходят в тутошних школах, что, по-моему, зря – вне зависимости от конфессии и национальности изучающего, потому что это пример и небывалого героизма, и невероятного чуда); в том, что она затягивает покруче “Войны и мира”, потому что там бодрее повествование; в том, что она легкочитаемей, потому что в ней нет бесконечных диалогов ни на идиш, ни на иврите со сносками.

Главный герой – еврейский практически Супермен, когда надо – дипломат, если требуется – то и немного мошенник, по обстоятельствам – то боевик, то шпион, то нежный романтик, то безжалостный солдат, то интриган, то политик (что, впрочем – одно и то же). Но, кроме шуток, настоящий герой – в героическом, а не литературном смысле.

Почему-то мне кажется, что у этой книги есть большой воспитательный потенциал, который, скорее всего, не будет повсеместно использован: с чего бы это – учиться у евреев, да еще и живших три четверти века назад? Но, если даже ее никогда не вставят в школьную программу – вы подсуньте ее своим более-менее взрослым детям. Уверяю, что не все они по прочтении станут сионистами – а если и станут – так и что?.. А вот про мир, войну и отдельных правильных людей – кое-что поймут. Да, и себе подсуньте, если не читали.

Голос Омара Постоянный букжокей вс, 9 августа

Двойная звезда Трэверс-Янссон

С разницей в 15 лет: двойной день рождения любимых писательниц

Удивительное 9 августа — это сегодня. В шестой раз за жизнь "Додо" мы празднуем рождение двух великих королев фантазии ХХ века — Памелы Линдон Трэверс и Туве Янссон.

"Голос Омара" докладывал вам о своих восторгах здесь и здесь, и нам еще предстоит дождаться, когда кто-то из букжокеев дозреет до эпохального эфира, посвященного муми-троллям.

Додоэксперты давно установили, что все дети, рожденные до эпохи неограниченного доступа к детским эпосам, делятся, грубо, на пять категорий: алисоиды, виннипухоиды и мумиоиды, менее представлены поппинсоиды и пеппиоиды, встречаются также и смешанные типы. Если вы причисляете себя к третьей и четвертой группам, обнародуйте сегодня в любой симпатичной вам соцсети любимое воспоминание о чтении книг Памелы Трэверс, Туве Янссон или их обеих — или дорогие вашему сердцу цитаты. Таким способом можно опять оказаться на Вишневой улице или в Муми-доле, хоть на денек.

Любимая цитата у главного редактора "Голоса Омара" — выраженного поппинсоида алисоидного типа: "У меня терпение, как у боа-констриктора", а вам, дорогие читающие слушатели, мы желаем "жить спокойно, растить картофель и мечтать" (с).

Шаши Мартынова Постоянный букжокей сб, 8 августа

Блаженны сказители и мифотворцы

"Ученик дурака", Дана Сидерос

Когда человек зряч и красив внутри и у него есть слух, он совершенно точно поэт, пишет он стихи или нет. Верно и обратное: если в стихах виден слух и слышно многое (такое вот смешенье чувств), автор явно красив внутри — и он, да, поэт. Тексты Даны Сидерос я люблю давно, а тут вот чудесно изданный сборник очень кстати.

Мой любимый вид поэзии — сказка. Легенда. Песня. Когда поэту удается включить медиума и притащить на эту сторону что-то очень древнее, беззнаковое, в патине, — сразу мне восторг и гипноз. Чтобы по-настоящему шаманить, поэту, похоже, нужно напрочь забыть о потенциальном читателе, да и вообще обо всем снаружи забыть. Это нисхождение в Аид — ну или восхождение в Вальхаллу, или это вообще такое не-место и не-время, куда лазает поэт за смыслами и словами и несет их обратно так, чтобы они по пути не обросли какой-нибудь пыльной пластмассовой дребеденью и не превратились в глиняные черепки поутру.

Дана, даже когда пишет про переход с Цветного бульвара на Трубную, все равно по крайней мере одним ухом прижимается к цветной слюде мифа. Даже в холодной управляемой ярости на совершенно сейчасное она все равно — шаман многих миров. И именно поэтому ее слышно не как из советской радиоточки, а так, словно голос ее — шар.

Аня Синяткина Постоянный букжокей пт, 7 августа

Всё прыгает в безупречной гармонии. Великий день для всех ирландцев

Спайк Миллигэн, "Пакун"

Раздался выстрел, вопль, майор прибегнул к хватанью себя за ногу и прыжкам на месте. Из ниоткуда возникла увечная бурая псина и впилась ему в седалище. Что за вечное зрелище. Мужчина, тварь и нога, за которую хватаются, — всё прыгает в безупречной гармонии. Великий день для всех ирландцев.

922 год. Северная Ирландия разделяется со Свободным Ирландским государством. Границу рисуют на карте прямо поперек какой-то деревеньки в глуши, до судьбы которой никому из тех, кто следит за движением карандаша, нет ни малейшего дела. В результате этого вдохновенного порыва жители Пакуна обнаруживают себя в нелепой позе: половина их деревни — в одном государстве, половина — в другом. В одном углу паба цены на выпивку ниже, чем в соседнем, и все посетители забиваются туда. Покойника снимают с похорон и бодро несут фотографироваться на визу, потому что кладбище оказалось по ту сторону границы. (И разумеется, визу предстоит еще продлять в порядке, установленном законодательством). И вот разворачивается — точнее, идет вразнос — извечная, гомеровской эпохальности битва аутичной каменнолобой бюрократии и феноменального раздолбайства (не без стратегической поддержки литров и литров виски, огульного разврата, мелочного желания наживы, цирковой пантеры, двухсот восьмидесяти фунтов контрабандного тротила, костюмированного Юлия Цезаря, католического священника, республиканской милиции — одним словом, жизни).

Формально главный герой "Пакуна" — недотыкомка Дэн Миллигэн, тунеядец с кривыми ногами, на кривизну которых он постоянно жалуется Автору ("Я развью их по ходу сюжета", — Автор уклончиво отвечает). Однако главных (чуть менее главных, второплановых и вовсе одноразовых, но оттого не менее выпуклых) персонажей шебуршится (носится, кувыркается и выполняет, по насмешливой воле Автора, разнообразные замысловатые кунштюки) по страницам повести столько, что становится понятно: главный герой — сам Великий Ирландский Народ. Алкоголики, неудачники, проходимцы с широкой, как вид с утесов Мохер, душой. (Ну да, что-то такое родное отзывается.)

Сцены разухабистого гротеска и упоительной буффонады так и просятся в постановку. Немудрено, это же Спайк-у-меня-есть-блистательный-комедийно-драматургический-талант-и-я-не-боюсь-им-воспользоваться-Миллигэн создал и почти десять лет писал The Goon Show — знаковую юмористическую радиопередачу на Би-Би-Си. "Пакун" — его единственная приличного размера повесть.

"Пакун" это такой верстовой столб, отчетливо знаменующий, что вот отсюда и дальше, после того, как были Джойс, Беккет и Флэнн О'Брайен, юмор, создаваемый в Ирландии, да и вообще создаваемый на английском, да и вообще любой юмор — никогда не будет прежним.

Мы, тем временем, в "Додо", собираемся издать эту книжку впервые на здешних территориях — да, да, по-русски вам ее пока негде прочитать. Извините. Но будет, если мы соберем на издание. Подписаться на книжку — самый верный способ обеспечить себе эту счастливую (до визга) возможность, рекомендую.

Макс Немцов Постоянный букжокей чт, 6 августа

Соло на Довлатове

"Соло на ундервуде. Соло на IBM", Сергей Довлатов

…И вот настала пора перечитывать Довлатова и снова вдохновляться, хотя по прошествии лет теперь кое-что царапает мозг: нарочитая краткость фраз (на самом деле вслух его читать — та еще задача, раньше почему-то казалось легче, а сейчас нет, слишком уж дробно и пунктирно; а может — дыхание натренировалось), внимание к известному роду стилистической фонетики и пренебрежение другими ее родами, непонятно как просочившиеся туда, куда не надо, речевые клише, рециркулированные истории, фразы и шутки… Но это, могу твердо сказать, — мелочи, основную задачу в моей читательской голове он все же выполнил. Было интересно, как он будет восприниматься сейчас, в уже примерно дважды (после исторического в техническом смысле краха совка) вывернутой нашей отвратительной реальности. И, похоже, Довлатов имеет все шансы снова стать героем если не подполья, то контрарианского сопротивления в наших головах. Сопротивления режиму, Системе, «всей этой хуйне» (тм).

То, что его тексты когда-то произвели со всем нашим (я имею в виду свое поколение, да то не целиком)… не сказать мировоззрением, его у нас, как известно, нет (как и у его лирического, блядь, героя, нахер; в этом месте спрятаны две раскавыченные цитаты) — нет, взглядом на окружающее. Короче, это не поддается никакому количественному учету, если не считать индексов цитируемости в интернете. Он подарил нам свободу этого самого взгляда. Даже не историями о внутренне свободных людях (его друзьях и знакомых) в совершенно отвратительной и ебанутой реальности совка, не их неприостановленными шуточками, а самой возможностью рассказывать обо всем вот этом, прибивать нормальный человеческий голос к бумаге. Он подарил нам способ относиться к реальности, описывать окружающий мир — не то чтоб мы этого не умели, конечно, но Довлатов такое отношение как бы легитимизировал. Все это — и мастерское владение «нисходящей метафорой», конечно. Его ходы художественной мысли отпечатались на топографической карте нашей подкорки.

Ну потому что он же — вечный изгой, и маргинальность его, как выясняется, непреходяща. Минует все, проходят десятилетия, падают режимы, перекраивается сама география, а позиция истинного художника остается неизменна — он всегда против. И еще парадокс с Довлатовым в том, что стиль, к чьей незаметности и простоте он якобы стремился, выступил на первый план и заслонил собой человека. В литературе это, видимо, правильно и достаточно. То же самое произошло, например, с Флэнном О’Браеном.

Кроме этого одиозного сравнения, мне на ум уже некоторое время приходит и другое, и при этом проходе оно только укрепилось. В очередной раз меня поразило сходство Довлатова с Чарлзом Буковски. Они писали на той же грани «пост-модернизма», так же мифологизировали в жанре байки себя, реальность и себя в реальности, так же саморазвлекались за счет окружающего мира. Оба они похоже стирали границу между фикцией и автобиографией. Алкоголизмом они, конечно, тоже похожи, только Буковский в силу естественных причин и по факту рождения пить, курить и говорить, то есть, писать, начал лет на двадцать раньше. Можно несмело сказать, что так же, как другой ленинградец, Вадим Шефнер — русский ответ битникам, так и Довлатов — русская версия американского натуралистического реализма (битником, кстати, Буковски никогда не был, как бы ни считали его им просвещенные русские читатели, да и Довлатову, судя по всему, «весь этот джаз» был чужд — не для них обоих все эти новомодные веяния; Довлатов-то и «хеви-метал» явно считал названием джазового ансамбля). Стремление к простоте высказывания, стилистической прямоте и вытаскиванию на поверхность абсурдности бытия у них тоже похожи, но все это, надо полагать, — тема для чьей-нибудь диссертации. Мы тут скорее о личном.

Довлатов — трепач, артист разговорного жанра, он украшал реальность, отчего взаимодействие с этой реальностью становилось легче. Он делал нашу (и, возможно, своих друзей и знакомых) жизнь сноснее. Все его истории проходят литературную обработку. Он писал мифологию своего поколения, своего окружения и своего контекста. Мифы эти зажили, как мы теперь видим, собственной жизнью. Разберем один пример, близкий мне с профессиональной точки зрения.

Когда-то я был секретарем Веры Пановой. Однажды Вера Федоровна спросила:
— У кого, по-вашему, самый лучший русский язык?
Наверно, я должен был ответить — у вас. Но я сказал:
— У Риты Ковалевой.
— Что за Ковалева?
— Райт.
— Переводчица Фолкнера, что ли?
— Фолкнера, Сэлинджера, Воннегута.
— Значит, Воннегут звучит по-русски лучше, чем Федин?
— Без всякого сомнения.
Панова задумалась и говорит:
— Как это страшно!..

С этого фрагмента в нынешнем массовом сознании, ни больше ни меньше, пошел гулять миф о непогрешимости «советской школы перевода». А если приглядеться к тексту: молодой человек, очень начинающий писатель, находится в зависимости (в т.ч. финансовой) у львицы советской литературы и оказывается в ситуации невозможного выбора. Бог знает, почему она задала ему такой вопрос — то ли на вшивость проверяла, то ли на лояльность, то ли случился у нее момент творческих (хотя какое уж тут творчество) сомнений. Ответить правду (любое количество уместных фамилий из его знакомых и друзей) нельзя, см. зависимое положение, ответить неправду (его цитируемая версия) — язык не поворачивается. Поэтому выбирается третий рог дилеммы: фамилия человека, вроде как имеющего отношение к литературе, но никаким местом не конкурента Пановой. Блистательный, надо сказать, ход — и волки, и овцы, все на месте и целы. Показательна и реакция маститой писательницы — действительно страшно, когда из-под ног уходит почва соцреализма, когда выясняется, что, помимо совка и пролеткульта, есть широкий мир, и прикормленные читатели об этом знают… Впрочем, что она имела в виду на самом деле — поди пойми. Как видим, к качеству переводов Риты Райт-Ковалевой этот анекдот не имеет никакого отношения (да и как наши герои могли судить об этом качестве — языков-то они не знали).

Досыл к этой истории тоже забавен — и тоже не о качестве переводов:

Кстати, с Гором Видалом, если не ошибаюсь, произошла такая история. Он был в Москве. Москвичи стали расспрашивать гостя о Воннегуте. Восхищались его романами, Гор Видал заметил:
— Романы Курта страшно проигрывают в оригинале...

«Москвичи» явно были не в курсе застарелой вражды Видала (принадлежавшего к истэблишменту и мэйнстриму американской литературы — он же был чем-то вроде члена союза писателей с дачей в Переделкино и вообще довольно неприятным типом) и Воннегута (литературного парвеню и такого же изгоя, как наш автор) — вражда эта была вполне однонаправленной, первый неоднократно называл второго «худшим писателем Америки». Есть даже версия, что литературный лев заебался бодаться с «бывшим торговцем автомобилями» за первые места на полке с буквой «В» в книжных магазинах… В общем, Видал Воннегута не любил, но «москвичи» (за текстом остается намек, что, видимо, ленинградцы бы такой ошибки не сделали) этого не знали. Видал выкрутился за счет старой вежливой шуточки носителей языка и держателей высшей правды, в духе обычно произносимого, например, американцем своему гиду «Интуриста», не очень хорошо владеющему языком: «Ваш английский лучше моего русского». Так и тут. Заметим — он не сказал, как сейчас принято считать, что «романы Воннегута страшно выигрывают в переводе» (тут у нашего массового сознания случилась эпидемия дарвалдая), он все-таки не дурак был. Он сказал только, что они «проигрывают в оригинале». Остальное приделал народ.

Потому что «холуйское рвение» его за все эти годы никуда не делось. В своем известном афоризме о советской власти Довлатов почему-то не довинтил ход мысли: это не только и даже не столько «образ жизни государства», сколько распространенный способ мышления пресловутой кухарки, выбившейся в председатели месткома, то самое мировоззрение, которого мы, хочется верить, лишены; нечто в голове, а не на руках. Совок вполне жив, и абсурд его ничуть не ослаб — ни в масштабах, ни по силе воздействия, ни по изощренности узколобого репертуара. Довлатов был бы, наверное, доволен. Ему по-прежнему было бы о чем писать.

Евгений Коган Постоянный букжокей ср, 5 августа

На пути поддержки Советов

"Свежая вода из колодца"

Вообще-то, "Свежая вода из колодца" – это название рассказа Андрея Платонова, есть даже его сборник с таким названием. Но сегодня – речь о другой книжке, правда, названной так же. Это тоже сборник, только коллективный – под одной обложкой собраны почти три десятка советских писателей с рассказами послереволюционной, довоенной и военной поры (в аннотации написано, что "в сборник вошли лучшие рассказы писателей 20-30-х годов о рабочем человеке, о становлении характера нового типа, о советском характере" – не верьте, все не совсем так). Причем, наряду с советскими классиками, типа Шолохова, Горького, Серафимовича, Всеволода Иванова, Фадеева, Пришвина, Паустовского, Полевого и Новикова-Прибоя, есть и совсем забытые сегодня авторы.

Книжка эта попала в мои руки случайно. Шли мы как-то вечером в районе Таганки. Моя жена Лена отстала – оказалось, кто-то выбросил книги, как пройти мимо. И, в общем, одну мы все-таки спасли – как не забрать, когда это сборник рассказов, названный «Свежая вода из колодца», по названию рассказа Платонова. Мы открыли содержание и поняли, что книга остается с нами. Там было очень много чего – например, рассказ Михаила Чумандрина, известного в тридцатые годы ленинградского автора, погибшего на войне. Или, например, текст некого А. Пучкова: «Биографических данных о писателе не найдено. Рассказ «Артель» печатается по изд.: Рассказы голых людей: Сборник. – М., 1930». Или, например, А. Неверов, вот что про него написано: «После Октябрьской революции Неверов стал на путь поддержки Советов» - явно какая-то история за всем этим.

Или, например, всем с детства известный бородатый сказочник Бажов – вы вообще знали, что «Медной горы Хозяйка» и «Каменный цветок» были написаны, соответственно, в 1936-м и 1937-м, а сам выпускник духовной семинарии Павел Бажов добровольцем ушел в Красную армию в 1918-м? Ну, и так далее.

Сборник, в общем, роскошный, практически необходимый в хорошей библиотеке (естественно, если вы интересуетесь ранней советской литературой, а как ей не интересоваться, когда она такая прекрасная?), хоть и неровный. Блистательные тексты Горького и Шолохова (послушайте, многие из вас наверняка не перечитывали этих авторов со времен ненавистной школы, а общая и совершенно объяснимая нелюбовь ко всему советскому, к сожалению, автоматически распространяется в том числе и на официальную, "подцензурную" советскую литературу, но – не поленитесь, перечитайте хотя бы те же "Донские рассказы" Шолохова – это большая литература, такого уже давно не делают!), предсказуемо прекрасный Платонов, как всегда интересный Пришвин и совершенно зря позабытый Бажов соседствуют в книге с не лучшими рассказами прекрасных и любимых лично мной Серафимовича и Всеволода Иванова. А проходные тексты неизвестных ныне писателей – с текстами какой-то совершенно нереальной силы: скажем, один из самых сильных рассказов сборника называется "Я хочу жить" и принадлежит перу Александра Неверова, умершего в возрасте 37 лет в 1923 году. Это был, между прочим, дико популярный в двадцатые годы писатель – его собрание сочинений с 1926 по 1930 годы переиздавалось пять раз, его портрет рисовал Борис Кустодиев.

Самое же главное в текстах этого сборника – ощущение той новой свободы, новой любви и новой веры, которая владела принявшими революцию писателями. И вот тут есть одна важная штука, которую я хочу, воспользовавшись случаем, проговорить. Мне кажется, что мы, читающие и думающие, не должны подходить к тем же ранним советским текстам (поскольку речь идет о них) с позиции нас сегодняшних. Для тех писателей, искренне поверивших в свершившееся, все происходило впервые – они были первопроходцами в новой литературе и вообще новой жизни. И то, что случилось потом, стало в том числе и их общей бедой, перемоловшей многих из них физически или морально. А мы, сегодняшние, знающие про репрессии и ГУЛАГ, про расстрелы и "тройки", читавшие "Крутой маршрут" и воспоминания Надежды Мандельштам, должны совершить над собой усилие и читать "те" книги, простите за высокопарность, с открытым сердцем. Ну, или не читать их вовсе.

Мне кажется, правильным будет – читать.

Маня Борзенко Постоянный букжокей вт, 4 августа

А всё веселье-то — кому?

"Но молоко, к счастью", Нил Гейман

Есть устойчивый миф, что всё самое интересное в жизни и литературе происходит с детьми, когда их родители уезжают. Или когда сами дети куда-то выходят из дома. Сами знаете, дети тогда немедленно становятся козлёночками, встречают стариков, дерущих волосы из головы, находят клады, плутают в пещерах, сплавляются по рекам, лазают по деревьям, натыкаются на инопланетян, пиратов и русалок, воспитывают вредного почтальона Печкина, летают с феями, сражаются с волками и крадутся к дому Страшилы Рэдли.

Родители в это время, либо вообще ничего не знают, либо пьют валидол и обзванивают больницы.

Короче, неудивительно, что ни один здравомыслящий субъект в возрасте до семи лет не желает взрослеть.

Вот только дружище Нил наш Гейман знает, насколько на самом деле всё наоборот. Ну, отчасти. Потому что всё же мама уехала. А вот он остался с детьми. С детьми и без молока. А на завтрак к хлопьям совершенно необходимо молоко, если не верите, возьмите полный рот хлопьев и пожуйте. И если вам это понравится, не читайте дальше, вы странный и пугающий.

... и он отправился за молоком. Пока дети ждали, грустили, играли на скрипке, делали уроки, рисовали каракули, смотрели в окно и снова ждали. А папаша их тем временем встречался с динозаврами, прыгал в вулкан, общался с розовыми пони, спасал мир и спасался от пираний и так далее и так далее...

П.С. Вы погодите ещё, пока мама вернётся. Вдруг она тоже кое-что расскажет!

Стас Жицкий Постоянный букжокей пн, 3 августа

Холст, масло – vs – бумага, чернила

"Далекое близкое", Илья Репин

А вы ведь, поди, не все знаете, что Илья наш всероссийский Репин – совершенно потенциально-дивным был писателем (ну, не то чтобы был, а мог бы)! Не мемуаристом-вспоминателем, а именно писателем в самом что ни на есть классически-литературном понимании этого слова. А местами – прямо-таки выдающимся вербальным художником! У него же ж – гоголевско-тургеневский замес, настоянный (страшно молвить) на пушкинской прозе и приправленный прозой чеховской, с мелкими короленковско-григоровичевскими приправками... Нет, результат микса, конечно, не превосходит исходные компоненты ни в коем разе, да и нет законченности композиции в этих картинах репинской жизни (в отличие от картин его живописных), но – потрудись он над нивой изящной словесности столь же усидчиво, как над своими полотнами – висел бы еще один знатный прозаик на доске русского литературного почета... И зачем не потрудился? – спрашиваю я себя, столь же любящего словесность, сколь и визуальность...

А воспоминания про что? – про украинское детство, про петербургскую юность, про волжские путешествия в преддверии знаменитых «Бурлаков»... Но, по большому счету, все равно о чем, да не все равно – как. Вот, нате, к примеру, вам сочную, пухлую, богатую цитату (почти наугад выдернутую из книжки):

“Вот тронулись Пушкаревы. Отец сидит на передке в форменной серой арестантской фуражке, в серой свитке (армяке), - лицо бледное, злое (наряда своего не любят поселяне; в сундуках у них лежали свитки тонкого синего сукна, и в церковь они шли одетые не хуже мещан). На задке у Пушкарева, "нехозяином" по форме, сидит Сашка Намрин - бобыль. Лентяй, я его знаю: он у нас в работниках жил (лошадей боялся); осклабился на нас своими деснами, и выбитый зуб виден. Пара лошадей - сытые, играют, борона новая, спицы толстые, багры длинные, струганые, вилы, косы, молотильные цепы, все по форме, все прилажено ловко и крепко; сошники у сохи длинные, не обтерухи какие, весело блестят.
Сашка корчит из себя заправского солдата; серый армяк у него аккуратно сложен, как солдатская амуниция, пристегнут через плечо, серая фуражка: арестант - две капли воды.
Поравнялись, им скомандовали что-то с балкона, - затарахтели рысью.
За ними едут Костромитины. Старик Костромитин осунулся в воротник, глаза, как у волка, из-под нависших бровей; вожжи подобрал; пристяжная играет.
- Молодец Костромитин! - мямлит ласково граф Никитин. - Рысцой, с Богом!
Загрохотали и эти, блестят толстыми шинами колеса.
Проехали Воскобойниковы на пегих - тоже хорошо. Вот и Заховаевы, староверы. Заховаев - хозяин добрый. Всю семью свою любит, даже на улице детей своих целует. И теперь веселый, красивый; черная окладистая борода. Тройка гнедых - сытая, кнута не пробовала. На облучке сзади Локтюшка с козлиной бородкой; этому далеко до солдата.
Проезжают, проезжают - сколько их!.. Переродовы, Субочевы, Бродниковы, Раздорские... Всех не переименовать”.

Отчего бросил писать слова Илья Ефимович?.. Чем его навсегда заманили холсты, и почему его отманила бумага?.. Без холстов его точно обеднела бы культура тутошняя, но вот с бумагой-то, исписанной чернилами – наверное дополнительно обогатилась бы...

Кадриль-с-Омаром Гость эфира вс, 2 августа

Детство, отрочество, юность

"Обещание на рассвете", Ромен Гари

В уже традиционной рубрике "Кадриль с Омаром": в первое воскресенье каждого месяца букжокеят друзья и читатели.
Сегодня у нас в гостевом эфире уже полюбившаяся нам по прошлому сезону Елена Мотова — врач-педиатр, журналист, книжный обозреватель.


Звоня и стуча в каждую дверь, она просила соседей выйти на лестничную площадку. Обменявшись с ними взаимными оскорблениями - здесь мать всегда одерживала верх, - она прижала меня к себе и, обращаясь к собравшимся, заявила гордо и во всеуслышание - ее голос все еще звучит у меня в ушах:
— Грязные буржуазные твари! Вы не знаете, с кем имеете честь! Мой сын станет французским посланником, кавалером ордена Почетного легиона, великим актером драмы, Ибсеном, Габриеле Д'Аннунцио! Он…
Она запнулась, подыскивая самую верную характеристику наивысшей удачи в жизни, надеясь сразить их наповал:
— Он будет одеваться по-лондонски!
Громкий смех «буржуазных тварей» до сих пор стоит у меня в ушах. Я краснею даже сейчас, вспоминая его, вижу насмешливые, злобные и презрительные лица — они не вызывают у меня отвращения: это обычные лица людей. Может быть, для ясности стоит заметить, что сегодня я Генеральный консул Франции, участник движения Сопротивления, кавалер ордена Почетного легиона, и если я и не стал ни Ибсеном, ни Д'Аннунцио, то все же не грех было попробовать.
И поверьте, одеваюсь по-лондонски. Я ненавижу английский крой, но у меня нет выбора.
В свои без малого восемь лет я обладал обостренным чувством юмора, ощущал всю нелепость ситуации, и этим я немало обязан своей матери. С годами я постепенно научился, что называется, ронять брюки на глазах у всех, не испытывая при этом ни малейшего стеснения. Это важный момент в воспитании человека доброй воли. Я давно уже не боюсь показаться смешным; теперь-то я знаю, что человек никогда не бывает смешон.

Удивительным образом Ромену Гари удалось под одной обложкой собрать роман воспитания, книгу о великой любви, философский трактат и авантюрно-приключенческую повесть, густо приправленную смехом. Никто не уйдет обиженным, такую биографию, как у дважды лауреата Гонкуровской премии (по правилам присуждается один раз, но Гари создал вымышленного писателя), военного летчика, дипломата и прочее, прочее, ещё поискать.

Детство начинается вполне романтически: маленький мальчик с матерью, драматической актрисой, бежит по заснеженным полям из большевистской России в Вильно. Сумасшедшая и прекрасная мать знает, что это лишь перевалочный пункт, что её Роман, Рома, Ромушка должен “вырасти, выучиться и стать человеком” в единственной стране во Франции. А пока почти авантюрная борьба за существование во враждебном окружении (см. цитату), пение “Марсельезы” и поиск призвания.

Отрочество. Герой наконец попадает на свою внутреннюю родину и решает стать “титаном французской литературы”. Главное в этом деле правильный псевдоним, а поскольку Виктор Гюго, Гете и Шекспир уже заняты, приходится напряженно думать и исписывать именами целые тетради. Ромен Гари от призыва “гори!” самый русский французский писатель.

Юность наступает почти одновременно со Второй Мировой Войной, но дальше о герое, пилоте Королевских ВВС, я рассказывать не буду. Читайте сами о мужестве без раскаяния, самоиронии без рисовки, материнской любви без патоки и упрямой вере безумцев.


Еще книг Ромена Гари в Додо-Лабазе: "Головы Стефани", "Большая барахолка", "Дальше ваш билет недействителен", "Спасите наши души".

Шаши Мартынова Постоянный букжокей сб, 1 августа

Если бы Максвелл был литератором

"Дзэн и искусство ухода за мотоциклом", Роберт М. Пёрсиг

Людей, способных на качественный синтез идей, надо срочно заманивать в друзья, а это не всякий раз просто. То ли дело книга: завел у себя на полке и дружи сколько влезет, в любом режиме, который можно устанавливать единолично, не спрашивая у великодушного бумажного друга. С "Дзэном" все в точности так.

Вот как не надо делать, дорогие мои: я прочитала эту книгу за 12 часов, 1 января 2011 года. Курила, ела, пила чай не сходя с места, отбегала пару раз на зов природы. Этот текст нужно читать специально не быстро, непременно с карандашом и пачкой разноцветных закладок ("согласен", "бешено согласен", "не понял", "я бы поспорил", "я бы шумно поспорил", "спасибо громадное", "теперь мне легче", "теперь мне по-новому" и пр.). Для обогащения переживаний дорожной стороны романа полезно попутно ходить в гугл-картинки и смотреть, как выглядят места, по которым едет рассказчик с сыном и друзьями, на мотоциклах, из Миннесоты на север Калифорнии. Не помешает поглядывать в исходные, в т.ч. античные тексты, которые поминает автор. И тогда будет вам полифония читательского труда над этой книгой, поразительное путешествие, на которое в литературном пространстве автор выделил всего 17 дней, а вы за астрономические, скажем, семь переживете, вероятно, несколько лет постижения.

Философская, простите, проза — по ее "формальному" определению — предполагает развернутое изложение больших философских воззрений, облеченных в какой-никакой сказ, историю, сюжет, чтобы они становились от этого понятнее и чуточку предметнее, чем они изложены в нехудожественных философских трудах или учебниках. Пёрсиг — профессиональный философ-эпистемолог, и его профессионально интересует вопрос об истине (мы с вами интересуемся ею в порядке хобби, в свободное от работы время). В "Дзэне" Пёрсиг предпринимает бесконечно дорогую моему сердцу попытку синтеза романтического и рационального, научного и интуитивного, педантизма и спонтанности. Весь его роман — смысловая кольчуга афоризмов, блестящие кольца разного диаметра и сечения, в которых внутреннее око читателя углядывает рисунок закономерностей, а автор справляется с задачей не спрятать этот рисунок — но и не выдать списком, чтобы читатель добыл его сам и от этого понял и присвоил.

Физика борется за единую теорию всего. Максвелл предложил человечеству революционный синтез электричества и магнетизма. Пёрсиг попытался предложить нам единство постепенного и мгновенного. Мне кажется, это успешная попытка.

Уже прошло 1313 эфиров, но то ли еще будет