Издательство Додо Пресс: издаем что хотим

Голос Омара

«Голос Омара» — литературная радиостанция, работающая на буквенной частоте с 15 апреля 2014 года.

Исторически «Голос Омара» существовал на сайте «Додо Мэджик Букрум»; по многочисленным просьбам радиочитателей и с разрешения «Додо Мэджик Букрум» радиостанция переехала на сайт «Додо Пресс».

Здесь говорят о книгах, которые дороги ведущим, независимо от времени их публикации, рассказывают о текстах, которые вы не читали, или о текстах, которые вы прекрасно знаете, но всякий раз это признание в любви и новый взгляд на прочитанное — от профессиональных читателей.

Изначально дежурства букжокеев (или биджеев) распределялись так: Стас Жицкий (пнд), Маня Борзенко (вт), Евгений Коган (ср), Аня Синяткина (чт), Макс Немцов (пт), Шаши Мартынова (сб). Вскр — гостевой (сюрпризный) эфир. С 25 августа 2017 года «Голос Омара» обновляется в более произвольном режиме, чем прежде.

Все эфиры, списком.

«Голос Омара»: здесь хвалят книги.

Макс Немцов Постоянный букжокей пт, 1 января

Сеанс новогоднего книгоиздательского шаманизма

Любой роман Мартина Миллара

Британского писателя Мартина Миллара в России знают преимущественно под псевдонимом «Мартин Скотт» как автора веселой трэш-фантастики «Фракс». Мы же считаем, что он гораздо интереснее выступает под своим собственным именем — как автор не менее веселых и не менее трэшевых романов из жизни современных английских и американских маргиналов (за что, как и за общий отвязный стиль повествования, а также за внимание к близкой нам жизни низов — рок-музыкантов, бездельников и прочей молодежи, вплоть до средних лет) он получил ярлык «брикстонского ответа Курту Воннегуту». Книги его, как правило, полны удивительных и неправдоподобных приключений, уморительных коллизий и крайне колоритных персонажей.

То, что последует далее — в известном виде нарушение правил игры радиостанции «Голос Омара», потому что три изданные книжки Миллара, представленные здесь иллюстративным рядом, вы, можете найти и сами, а я сейчас вкратце расскажу о том, чего все не читающие по-английски, лишены.

Сюжет романа «Мечты о сексе и нырках со сцены» вертится вокруг Эльфы — панк-рокерши, одержимой именем персонажа британской мифологии Королевы Маб в качестве названия для своей группы. Задача организации группы осложняется тем, что бывший бойфренд Эльфы тоже хочет оттяпать себе это прекрасное название. Поэтому девушка, которая принципиально не моется, нигде не работает, не ест, а только пьет крепкие напитки и изводит соседок по квартире, пускается в сложную интригу, чтобы победить в негласном соревновании: выйти на сцену и прочесть 46 строк монолога Королевы Маб из Шекспира. Она умудряется изобретательно и причудливо запудрить мозги большому количеству друзей и знакомых (как в анекдоте про русского Ивана и президента швейцарского банка), вселить в них доселе не слыханные надежды, разнообразно надуть и облапошить, но в конечном итоге — победить. Сквозь причудливый антураж лондонского маргинального дна пробивается основная — и довольно светлая — мысль романа: достаточная степень безумия и веры в свое дело способна творить чудеса и улучшать человеческую природу.

Следующий по времени роман Миллара «Мир и любовь с Мелодией Парадиз» — история о женщине, которую все знают и все любят. Женщины стремятся на нее походить, мужчины влюбляются в нее. Мелодия добра, высокодуховна и очень красива. А кроме того, у нее есть великая миссия. Ее общину путешественников по миру раздирает череда кошмарных и загадочных происшествий, поэтому Мелодия желает вновь собрать вместе единомышленников и обрести рай на земле. А с этой целью организует фестиваль искусств, на котором и разворачиваются поразительные и непредсказуемые события — с крайне неожиданным концом и рассказанные колоритным и афористичным языком.

«Руби и диета каменного века» продолжает серию книг Миллара о героях брикстонского социокультурного подполья. Поверье гласит, что истинная любовь расцветает, когда цветет Кактус Афродиты. Рассказчику Миллара смертельно хочется, чтобы он зацвел, но возлюбленная Сис покидает его — однако на смену ей приходит женщина-загадка Руби, босоногая, в сиреневом платье. Она всегда рядом, она всегда развлечет его историями об оборотнях, богах и богинях… И снова Мартин Миллар сплавляет в причудливом и грустно-веселом сюжете своей современной притчи мифологию, мистику и узнаваемую актуальную реальность.

«Поэт Люкс» — классический роман Миллара, также нашедший воплощение и продолжение в графическом романе «Люкс и Олби логинятся и спасают Вселенную»: главный герой, вооруженный лишь зубной щеткой с логотипом «Звездных войн» и внешностью звезды кино Ланы Тёрнер, спасает свою подругу Жемчужинку от разъяренных толп бунтующего Брикстона и после целой череды весьма активных приключений выводит ее прямо к камерам национального телевидения.

Ну а из самого свежего — массивная трилогия о Юной Волколачице Каликс (последняя часть вышла пару лет назад, и это отвал башки), а также роман, продолжающий его «брикстонскую сагу» — «Богиня лютиков и маргариток». Одни названия у него, как видите, чего стоят…

Все книги Миллара строятся на активных сюжетах, комических приключениях, узнаваемых персонажах и абсурдных ситуациях, что делает их идеальным чтивом XXI века. Они написаны живо, легко и афористично, их забавно цитировать и, что немаловажно, весело пересказывать друзьям. Такая разновидность умного юмора всегда востребована теми читателями, что поумней, и идеально совпадает с нынешним темпоритмом восприятия. Быть может, по результатам этого эфира на Миллара обратит свой взор и какой-нибудь русский издатель — история нашей радиостанции уже знавала такие случаи. Тогда у романов Мартина Миллара появится еще одно продолжение.

Аня Синяткина Постоянный букжокей чт, 31 декабря

Всё любви

"Дождь на реке", Джим Додж

Глаз и душа требует особенно тонкой настройки, чтобы видеть красоту там и так, как ее видит Джим Додж, даже не так, не просто настройки, а определенного уровня внутренней зрелости, и я знаю, что мне до него еще много и вдумчиво жить, если вообще настигнет. В сердце должно стать так безмолвно, чтобы самая тихая жизнь пела тебе покой и любовь во весь голос, чтобы выразительно звучал каждый камень, падение листа, лай собаки. Но некоторые стихи Доджа я и сейчас слышу на высокой ноте. Сегодня канун праздника, но сумрак не отступает и не перестает быть тревожно, и поэтому я хочу вспомнить стихотворение, полное невыразимой победной любви, и отправить ее всем, кто это читает. Давайте побеждать. Любви.

Находка любви

Перевод Шаши Мартыновой

После взрыва в Оклахома-сити
собак-спасателей
свезли самолетами вместе с кинологами
со всех Штатов.

Но когда собаки не смогли найти
ни одного выжившего,
они впали в уныние,

и после очередного дня без единого
живого спасенного,
даже если собаки искали,
все было без особого толку.

И тогда кинологи принялись по очереди
прятаться в руинах,
чтобы собаки нашли их живыми.

Евгений Коган Постоянный букжокей ср, 30 декабря

Трудно быть пересмешником

"Пойди поставь сторожа", Харпер Ли

Об этом написано много разных слов, но я, чтобы как-то начать, все же повторюсь: да (и вот тут начинаются спойлеры), Аттикус оказался сторонником расовой сегрегации, а Глазастик так и не вышла замуж – теперь ей двадцать шесть, и на две недели она приезжает из Нью-Йорка в родной Мейкомб, где и узнает то, что ей (и нам вместе с ней) предстоит узнать. Во всей этой истории самое главное – каким непостижимым образом редактору Тэй Хохлов, которой попалась рукопись начинающей писательницы Харпер Ли, удалось разглядеть в ней будущий великий роман «Убить пересмешника»? (Потому что, отмечу в скобках, «Пойди поставь сторожа» не новый роман Харпер Ли, а ее первая рукопись, которая не была опубликована, но была до неузнаваемости переработана, чтобы в результате превратиться в «Убить пересмешника» как ни крути, единственный роман автора. Собственно, эффект обманутых ожиданий, даже после прочтения всех рецензий, возникает – а он не может не возникнуть – именно потому, что ты подсознательно ждешь новый великий роман. Ждешь – и не получаешь.) Сейчас Харпер Ли почти девяносто, и о том, как ее уломали опубликовать ту, первую рукопись, когда-нибудь напишут документальную повесть, грустную и поучительную. А пока – да, конечно, мы все будем читать «Пойди поставь сторожа», как иначе. И пусть вас не пугают спойлеры, которые есть в начале этого маленького текста: эмоциональные абзацы про сегрегацию, политику и про то, как менялся американский Юг, хоть порой и до обидного напоминают то, что происходит в современной России, написаны с таким юношеским наивным максимализмом, что не воспринимаются без улыбки. Самое интересное в этой книге, как мне кажется, то, что политики как раз не касается, а касается, напротив, простых мелочей, из которых, по словам совсем другого писателя (Даниэля Пеннака) и складывается то, что мы называем жизнью.

Маня Борзенко Постоянный букжокей вт, 29 декабря

Нет, книга, книга, книга!

"1 страница в день", Адам Куртц

Да, я знаю. Считается, что книга — это то, что мы читаем, а не то, что пишем. Дааааа, тут есть странички, где сказано "нарисуй два квадрата" или "дай эту страницу другу".

Но я скажу вам так — если относиться к остальным страницам всерьез, то у вас получится настоящая книга. Тут будут описания ваших приключений, ваших отношений, ваших мечтаний и страхов. Вы расскажете про людей, которым вы всегда можете позвонить. Вы перечислите как вам подружиться с инопланетянами, сделать тост, сострить и сдвинуть гору. Вы опишете поход в магазин и поход на свидание. Просто поход вы тоже опишете. Вы напишете письмо себе в будущее, и вспомните, каким вы были в прошлом.

Даааа, это просто развлекалочка, тут можно вырезать страницы, калякать, комкать и выкидывать.

Но можно — можно! — писать рассказы и истории, подбирать декорации, придумывать сюжеты и героев.

Этот творческий блокнот — опора, столпы, держащие вас в игре. Это то, что советуют нам Джулия Кэмерон и Барбара Шер, только с подсказками. Это задачник и решебник — два в одном.

Сложно бывает просто начать писать. Куда легче приложить билет и рассказать, куда вы поедете. Вспомнить, какие достопримечательности вы уже видели. Написать отвратительный совет. Описать решенную проблему и присвоить себе награду.

Книга — это не то, что мы читаем. Это то, что рождается у нас в голове, когда мы соприкасаемся с текстом.

Если относиться к этому серьезно.

Стас Жицкий Постоянный букжокей пн, 28 декабря

Нам всем — эпилог

"Дни Турбиных", Михаил Булгаков

Говорят, что Сталин раз пятнадцать смотрел эту пьесу во МХАТе – наверное, приятно было этой сволочи наблюдать, как безнадежно рушится привычная теплая жизнь дома, на порог которого таких вот “сталиных” никогда не пускали. Не вхожий в такие дома писал в 1929 году не без злорадного удовольствия: “Если даже такие люди, как Турбины, вынуждены сложить оружие и покориться воле народа, признав свое дело окончательно проигранным, — значит, большевики непобедимы, с ними, большевиками, ничего не поделаешь. "Дни Турбиных" есть демонстрация всесокрушающей силы большевизма”.

Ну да, так оно и было. И именно всесокрушающей. По-моему, сегодня читать (или смотреть) эту пьесу не в пример даже страшнее, чем тогда, когда она была только написана. Булгаков в 20-е годы не мог еще себе представить, каким многолетним ужасом обернется тогдашняя неизвестность, сколько судеб и жизней будет навсегда жестоко сокрушено (в том числе и его собственная судьба). Булгаковские герои в финале растерянно замирают перед крутым и не до конца еще понятным тогдашнему читателю или зрителю поворотом сюжета, слушая “Интернационал”, который играет красноармейский оркестр.

– Господа, сегодняшний вечер — великий пролог к новой исторической пьесе, – говорит Николка.

На что Студзинский отвечает:

– Кому — пролог, а кому — эпилог.

Страх героев перед будущим – это страх неопределенный. А я, зная, что стало с людьми и страной после этого пролога, не смог не додумать себе продолжение истории, отдавая вполне отчет в, скажем так, дешевости приема. Но эти мои додумки добавили мне страха от чтения – страха определенного, основанного на знании, и это, я полагаю, делает пьесу трагичной до предела.


Николку довольно скоро застрелят на улице красные, когда он, впервые выйдя на костылях из дома, попробует заступиться за старуху-генеральшу, с которой будут стаскивать шубу.

Владимир Тальберг, никому за границей не нужный, будет завербован советской разведкой, станет агитатором за возвращение на родину, его переправят в Россию, после чего мгновенно арестуют, но расстрелять не успеют: его зарежут уголовники за стукачество.

Елена Тальберг выйдет замуж за Шервинского. Тот устроится на работу, будет тихо служить бухгалтером в каком-нибудь Заготзерне до 1937 года. У них родится дочь. В тридцать седьмом его арестуют, дадут 10 лет. В 1947 добавят еще “десятку”. Все эти годы он будет “блистать” в Магаданском оперном театре и после освобождения в 1954-м возвращаться на “Большую землю” не захочет. Умрет одиноким инвалидом в 1967-м.

Мышлаевский быстро перейдет на сторону красных. Но в конце тридцатых его, на тот момент уже командарма, конечно же, посадят. В 1942-м его спешно выдернут с зоны, вернут звание и награды, отправят на фронт. Он отыщет Елену Тальберг в лагере, куда ее отправили вслед за Шервинским, вытащит ее оттуда и даже успеет на ней жениться. Погибнет в 1944-м под Кенигсбергом. Елена, беззубая, хромая и полусумасшедшая нищенка, замерзнет пьяной в сугробе в 1956-м неподалеку от своей бывшей квартиры. Свою дочь, отправленную в детдом для детей врагов народа, она так и не найдет.

Студзинский уйдет к атаману Краснову на Дон, потом окажется в эмиграции, будет бедствовать в Белграде, перебиваться случайными заработками в Париже, во время второй мировой войны вернется под начало атамана и станет воевать на стороне Гитлера. В 1945 британцы выдадут его советской администрации, и вместе с Красновым его повесят в Лефортовской тюрьме.

Лариосик быстро повзрослеет, сориентируется и пойдет служить в ЧК (потом НКВД). Будет исполнителен, даже лично кое-кого расстреляет, но до высоких чинов не дослужится и сам будет расстрелян в рамках очередной “чистки рядов”.

Можно перепридумать варианты продолжения, но хороших там точно не будет.

Макс Немцов Постоянный букжокей вс, 27 декабря

И эта "зима" скоро кончится

Наш позитивный литературный концерт

Настоящий рождественско-новогодний литературный концерт у нас был в прошлом году, и он, конечно же, незабываем: «Должно быть, Санта». У нас для вас хорошая новость — он по-прежнему актуален, поэтому смело включайте его себе в плей-листы и отправляйтесь праздновать.

А мы повторяться не станем и начнем нашу программу с этой вот песенки, которая уже, пожалуй, чемпион по упоминаниям в разных произведениях литературы. Сегодня у нас — только хорошие новости. Что Рождество наступило, все помнят, собственно, уже тридцать с лишним лет:

Так что об этом особого смысла напоминать как-то нет, хотя вот эта конкретная песня, помимо своего правильного посыла, являет нам ненулевое количество давно знакомых лиц. А также наделена высоким индексом цитируемости в мировой литературе, как и первая песенка. Но есть у нас для вас и новые имена и лица, например — А. А. Милн, выступающий сегодня отнюдь не с Винни-Пухом:

Это Милн-то новое имя? спросите вы. И где здесь лица? Тут же только облака. Спокойно. На классиков можно положиться всегда. Отличных вибраций в это время года способен добавить даже Херман Мелвилл:

А что до новых имен не беда, если вы не читали «Книгу снов» Питера Райха — достаточно того, что ее в свое время прочла Кейт Буш. Тут тоже про облака, к тому же:

А как же Алиса? Вы правы — без Алисы никак. Льюис Кэрролл — гарантия неизменно хорошего настроения. Особенно если и здесь новые лица.

Бертольт Брехт, собственно говоря, — тоже, особенно когда выступает укомплектованным Куртом Вайлем и Амандой Палмер (а не нам вам рассказывать, что она принадлежит к одной из самых литературных семей нынешнего столетия):

Да, с детства знакомые лица и романы — это, по большей части, всегда приятно. Вот и Сирены Титана это подтверждают:

А уж если обратиться к классике, тут предела радости не будет. Смотрите, какой сонет Шекспира № 43 прекрасный:

Даже сага о Глассах великого затворника Дж. Д. Сэлинджера может поднимать настроение и, главное — напоминать о лете, которое уже совсем скоро:

В общем, если мысли о лете (или других временах года) сейчас невыносимы, а наш маленький зимний концерт вас не приободрил — вы знаете, что делать:

Забирайтесь под одеяло с хорошей книжкой — и будем вместе ждать весны. А, да: с новым годом!

Шаши Мартынова Постоянный букжокей сб, 26 декабря

О зеркальных коридорах, связях всего со всем и паранойе (досужее)

"Улисс", Джеймс Джойс, "Радуга тяготения", Томас Р. Пинчон

Предупреждение: в этом эфире будут а) дурацкие наглые обобщения (далее -- ДУНОБ), б) еще немного ДУНОБ. Я предупредила. Конец предупреждения.


Сегодня я выступлю в жанре пресловутой мыси. Итак. Читая "Улисс" (в исходнике и с развернутым комментарием Дона Гиффорда), я постоянно вспоминала о Пинчоне и, скажем, "Радуге тяготения". Оба автора чаруют меня (тут принято писать "нас", но ДУНОБы у меня запланированы дальше) этой самой энциклопедичностью, которую обожают отмечать критики. А энциклопедичность — это что? Это красивые упорядоченные вавилоны осмысленных фактов, швейцарский сыр знаний и наблюдений, с ловчейшими плетениями внутри себя. Я бы даже сказала, это такое пространство Калаби-Яу, извините. Т.е. просто уметь решать сложные кроссворды недостаточно, чтобы такое писать. Нужно еще и уметь заплетать это все логично, с красивым смыслом, и чтоб такое переплетение давало смысла больше, чем арифметическая сумма переплетенных фактов. Джойс с Пинчоном потому и классики (не сравниваю!), что ого-го как умеют это. Вот что занимательно: у обоих авторов в этом макраме прорисовывается гуманистический стих, но у Джойса это гуманистический стих гостя с Андромеды, который с душою и чувством (какие у них там на Андромеде они есть) к человечеству, но — гость, и в наблюдения его почти не просачивается пыл, какой я отчетливо слышу у Пинчона, и Пинчон, на мой слух, как раз отсюда, с этой планеты. И поэтому у Джойса зеркальные коридоры связей всего со всем, отмена последовательности времен и пространств (т.е. одновременности и одноместности всего происходящего, и античной Греции, и Ирландии ХХ века) получается глубокой и вольной, как у любого великого энциклопедиста-землянина, но совершенно не хватает за лацканы и ни к чему не взывает, даже обинячно. А вот Пинчон как землянин в таких анфиладах зеркал заражает нас паранойей, и его отмена времени-пространства получается анизотропной, призывной (хотя понятно, что этот призыв — сильно потайная вещь, она не прёт из щелей, и взятие за лацканы происходит очень деликатно, хоть и настойчиво).

В целом, кажется, мощная американская проза ХХ в. склонна к такой анизотропии сильнее английской/ирландской.

Оба подхода увлекательны и красивы неимоверно, однако я экспериментально установила, что Джойсов мне несколько роднее.

Спасибо за внимание.

Макс Немцов Постоянный букжокей пт, 25 декабря

В краю Дерсы и Узалы

"Собрание сочинений в 6 т.", Владимир Арсеньев

Чтение Арсеньева — это возвращение в детство. Чтение Арсеньева сейчас — это дань детству, в котором Арсеньева, видать, не додали. Да и немудрено — издавали его тогда в детских пересказах, а в трехтомнике «Рубежа» (из заявленных шести, но черт его знает, состоится ли, и если да, то когда) — все настоящее, сверенное и восстановленное. Эти три тома — подвиг, в первую очередь, редактора Ивана Егорчева, который кропотливо все это делает. И что бы ни говорили вам в интернетах, первое полное издание Арсеньева после «Примиздатовского» шеститомника 1947 года — вот это (да, издательство «Краски», находившее по адресу пр-т 100-летия Владивостока, 43, — это какая-то разводка, их издания никто не видел).

Чтение Арсеньева очень успокаивает, как выяснилось. Особых головокружительных или зубодробительных приключений у него нет, места всё знакомые, регулярные списки флоры, фауны, горных пород и названий притоков — это, по сути, мантры. В общем, все монотонно, а писатель Арсеньев скверный (хоть и получше графомана Байкова — у ВК я насчитал всего с десяток повторяющихся клише). Противостояния человека и природы тоже как-то не присутствует, если не считать загадочной голодовки в 4-й экспедиции, когда у всех вдруг развилась алиментарная дистрофия. Поневоле задумаешься, не из-за смерти ли Дерсу это случилось. А сам Дерсу прекрасен, хотя и типичен — мы же понимаем, что образ это скорее собирательный, да и на его месте мог оказаться какой угодно гольд. Их потом и было у Арсеньева сколько-то.

Ну и да — при чтении двух первых книг его трилогии (они же и самые знаменитые), отчетливо понимаешь, кто на Дальнем Востоке хозяин. Это даже не китайцы и не маньчжуры, а несчастные затравленные и сведенные к ногтю туземцы этого неопределимого этноса. В русском же населении, за редким исключением (староверов, например), а особенно — у ебаной местной власти, — и до начала XXI века уживаются психология гастролера (урвать побольше и поскорей) и переселенца (пусть казна нас кормит). Вот это и есть доминанты всего политического дискурса Дальнего Востока, так что какая уж тут самостоятельность в диапазоне от автономии до независимости? Этими векторами у них все и ограничивается.

Том второй продолжение путешествий Арсеньева после смерти Дерсу. Фактически это третья часть классической трилогии с дополнительными материалами + внезапно экспедиция 1927 года, а интервал в 17 лет пока остался незаполненным. Читать — как заполнять пустые места на картах Дальневосточной Атлантиды. Мантрический характер письма сохранился (и стиль чуть получше, чем в первых двух), а ритуальный характер хожденья по тайге придает определенный монотонный ритм повествованию, вкупе со списками пород (геологических, животных и растительных) и топонимов. Приключений тут тоже несколько больше — в силу того, что север Сихотэ-Алиня вообще место не благостное, все скитания Арсеньева и компании можно вполне рассматривать как квест по предместьям Мордора, без начала и с крайне туманной целью: смысл их — сам процесс скитаний. Все это и сообщает его книгам то самое обаяние непосредственно переживаемого опыта (как авторского, так и читательского).

Сам я в тех местах бывал лишь проездом из Хабаровска до Совгавани можно сказать, что и не бывал вообще, но побережье Татарского пролива даже на меня в 80-х произвело самое тягостное впечатление (с другой стороны, на Сахалине, где я побывал позже, кстати сказать, — тоже; депрессивные эти места я до сих пор вспоминаю с некоторым ужасом). Арсеньев сейчас это мое тогдашнее мнение подтвердил (градус жути, каким бы ни был ничтожным, в этой части его записок выше, чем в первых книгах, чье действие происходит южнее). Как там выживали туземцы, понятно не очень, но у них с местными чертями явно было особые отношения. А места это неприятные то ли потому, что потоки ци с континента перекрываются Сахалином и образуют энергетические вихри, в которых это самое черт знает что может завестись, то ли еще почему. Но с летающим человеком Арсеньев, судя по косвенным данным, сталкивался. Также интересно и то, что именно огромное и тяжелое таскают по своему дну не очень глубокие и широкие дальневосточные реки.

В третьем томе Арсеньев предстает больше «человеком государственным» — здесь собрана часть его околонаучной публицистики и несколько ее жемчужин (исторических, мифологических, антропологических, этнографических и даже одна охотоведческая, как это ни странно). Ну и кроме того, мы не забываем, что он был «военным востоковедом» — все его экспедиции носили так или иначе секретно-рекогносцировочный характер, и в этом томе представлены некоторые результаты, не вошедшие в книги «для широкого читателя». Хотя он вольно пользовался «копипастой» и утилизировал многие куски из своих предыдущих работ, лишь слегка (или вообще не) их видоизменяя, мы едва ли будем вправе его в этом упрекать: посмотрим, как вы будете относиться к своей писанине, если писать станете урывками у костра в тайге после целого дня утомительных переходов по бурелому и снегам.

Как патриот Арсеньев, ясное дело, печется о благе страны, хотя забота его весьма умозрительна и наивна: он полагает, что кто-то, помимо него — и местных «инородцев», которых он искренне любит, — заинтересован в рачительном использовании таежных богатств. История наглядно показала, до чего он заблуждался: всем, от уездного начальства, до правительства в столицах, всегда было насрать, вымрет от бескормицы местное население, потому что пьяные переселенцы пустили неавторизованный пал, или нет. В этом смысле ничего не изменилось за прошедшие сто лет. Вопрос о необходимости дальневосточных колоний для империи по-прежнему висит в воздухе. В этом — и корни уже упоминавшего менталитета провинциальных обывателей.

Также крайне замечательно и показательно его отношение, например, к староверам. Он восхищается их несгибаемой нравственностью, порядливостью, однако тут же, не переводя дух, сетует на отсутствие у них «патриотизма»: переметнутся-де к японцам, если те не будут их обижать. С нынешней точки зрения такой очерк староверов и впрямь выглядит удивительно: они, похоже, умудрялись сочетать в себе косную традицию и здравый рационализм человека на (своей, но не всегда) земле, что делало их поистине космополитами — живи и давай жить другим, лишь бы в солдатчину никто не забривал. То же и с китайцами, при всей их неоднозначности на этих территориях: все, кто живет в гармонии с окружающей природой, вызывают уважение и восхищение Арсеньева. Хоть наш исследователь и служил, по сути, правящему режиму (и не одному), в глубине душе он оставался все же одиночкой и стихийным анархистом.

Теперь о грустном. Со-редактором третьего тома стал Владимир Соколов, а он, при всем моем к нему человеческом расположении, — прямо-таки явление инопланетного (в плохом смысле) разума. Статьи его, включенные в этот том, написаны «по методу Барроуза»: «Берем слово. Любое слово». Оттого то, что он хочет сказать, зачастую понять решительно невозможно. То, что было бы для этой книги, рассчитанной все ж не на читателей диссертаций, полезным (к примеру, очерк состояния русской этнографии и американистики в начале ХХ века или вполне оригинальные систематические соображения о «Маньчжурском мифе»), натурально тонут в потоках пустословия и того псевдоакадемического воляпюка, который, я полагаю, ныне канает за «исторический дискурс». Постоянное оправдывание присутствия России на этих территориях тоже, конечно, непростительно — и для историка, и для редактора (некоторые выводы Соколова впрямую противоречат впечатлениям и выводам Арсеньева, когда он его комментирует), и для жителя планеты Земля.

Тексты Соколова тут — обычный буквенный продукт современных «торговцев воздухом» и продажных политконсультантов. Такое камлание — помаванье руками и притягивание «мудей к бороде» — лучше всего воздействует на тупых чиновников и администраторов: они все равно не в состоянии понять 2/3 написанных слов и синтагм, для них там все звучит «по-научному», обильные сноски с еще большим количеством «умных» слов, набранных мелким кеглем, их гипнотизируют, и они замирают, даже не моргая. После этого, понятно, им можно продавать все, что угодно продавцу: рабский извод регионализма, например. Таков, по крайней мере, замысел, освященный традицией, — так делалось на Руси издавна (этим же порой грешит и Арсеньев, заметим в скобках, только он гораздо человечнее и порядочнее, да и «дискурс» тогда был не так изощрен). При переводе же на нормальный язык такие тексты усыхают в 5–10 раз, и читатель, подавляя в себе взрывы сардонического хохота (как в многостраничном трактате о связи «интертекста» и «гипертекста», например), то и дело ловит себя на мысленном вопле, адресованном автору: а теперь то же самое, но по-человечески! Предполагается, что эту книгу все же люди будут читать.

Очень жаль, в общем, что текстологические комментарии Ивана Егорчева (они, напротив, написаны нормально, информативны и уместны) стали жертвой этого «псевдоисторического шаманства»: на них постоянно встречаются отсылки, но сами они в томе отсутствуют. Другого объяснения этому косяку у меня нет, кроме того, что их пришлось выбросить в угоду статьям Соколова. Еще один системный недостаток: черно-белые репродукции цветных карт Арсеньева не имеют совершенно никакого смысла — разглядеть что-либо на них не представляется возможным.

И о названии этого краткого обзора. Это строчка из нашего студенческого коллективного творчества. Несколько лет в начале 1980-х я как раз и проводил по месяцу-полутора примерно в тех местах, по которым за 70 с лишним лет до нас ходил Арсеньев, — в долине реки Ваку Иманского уезда (ныне, понятно, река Малиновка, а район Дальнереченский), Да, в колхоз "на картошку" я ездил по любви. Ну и потом заезжал, в частности — в Картун, где он не раз останавливался (это сейчас называется Вострецово). Друзья у меня до сих пор там живут, чудесные это места. А полностью процитированный текст выглядел так:

В краю Дерсы и Узалы
Средь комариной погани
Люблю вязать себе узлы
На детородном органе
.

Надо ли говорить, что поэтическая гипербола здесь все, кроме "комариной погани"?

Аня Синяткина Постоянный букжокей чт, 24 декабря

Свет внимания

«Условно ненужные», Елена Костюченко (сборник журналистских очерков)

Москва, например, — невротический город. Мы заходим в метро, проходя по лестнице мимо листовочника — у них разные стратегии, некоторые делают одинаковые махи руками перед носами прохожих, кто-то просто без остановки повторяет "возьмите, пожалуйста", — мимо беременной с опухшим лицом, сидящей на полу в переходе перед пакетиком, мимо ларьков — впрочем, их почти все позакрывали, мимо работников метро — один со сканером, останавливает мужчин с объемными сумками, другой в будке. Сколько кругов социального ада и чистилища скрывается за всеми этими людьми с их уникальными, единичными жизнями. Кого-то десять лет держали в рабстве в супермаркете. Кто-то подростком упал в шахту лифта ховринской заброшенной больницы и сломал шею. Пока мы не смотрим в их сторону, их не существует. Жить в мире, где никого из них — и бесчисленного множества других людей — не существует, и это выбор, который большинство из нас совершает день за днем.

«Свет внимания» — цитата из Питера Хёга, по ассоциации с романом которого «Условно пригодные» назван этот сборник. Цитата целиком приводится как эпиграф к предисловию, написанному Линор Горалик. Речь идет, с одной стороны, о том, что следует направлять «свет внимания» на источник боли. С другой стороны, это взято из текста, который повествует ученик школы-интерната, и он пытается раскрыть заговор взрослых, поставивших время себе на службу в целях подавления и тотального контроля.

Елена Костюченко — человек бесконечного мужества и стойкости, мне кажется. Ее свет внимания сфокусирован на огромном море боли, которое мы обычно держим в слепом пятне. Он освещает правду людей, о которых мы выбираем ничего не знать, о наших современниках, людях нашей страны, нашего города, соседях, прохожих. Таким образом она возвращает им отнятое существование. Вот они — во всей своей непререкаемой действительности, со всем своим неотъемлемым правом быть, во плоти, дышат. Они — часть реальности, в которой мы находимся, хотим мы этого или нет. Кто-то из них это мы.

Я не знаю, что мы будем с этим делать. Что мне с этим делать.

Евгений Коган Постоянный букжокей ср, 23 декабря

Он мало похож на здешних…

«Собрание стихов», Вольф Эрлих

Однажды я уже писал сюда про поэта Вольфа Эрлиха, но теперь, когда вышла его книжка, не грех написать еще раз. Итак…

«У Вольфа Эрлиха тихий голос, робкие жесты, на губах – готовая улыбка. Он худ и черен. Носит длинные серые брюки, черные грубые ботинки. Немножко хвастается знакомством с Есениным. Был имажинистом. Из-за этого пришлось уйти из университета. Но славы не заработал. Пока издал одну книжку – «Волчье солнце». Так старые романтики называли луну.

Кто-то сказал: Эрлих из Симбирска.

Пожалуй, верно. Он мало похож на здешних…» - так в первой тетради «Записок для себя» вспоминает Эрлиха Иннокентий Басалаев.

Вольф Эрлих действительно родился в Симбирске, в 1902 году, в семье провизора. «Он опоздал родиться, - писал о нем Николай Тихонов. – Если бы он был в годы гражданской войны уже взрослым человеком, а не маленьким, худеньким подростком, то, как знать, приняв участие в революционных битвах, он, возможно, имел бы другую биографию. <…> Отец хотел, чтобы сын пошел по его пути и стал доктором, и Вольф Эрлих сначала действительно поступил на медицинский факультет Казанского университета, но потом склонность к литературе перевесила, и он спустя самое короткое время перешел на историко-филологический факультет и в следующем, 1921 году перевелся в Петроград, на второй курс университета».

Еще будучи гимназистом он активно печатался в журнале «Юность». И в Петрограде сразу окунулся в бурные воды левой поэзии, став активным участником Воинствующего ордена имажинистов. Он участвовал в совместных выступлениях имажинистов, много писал. Сергей Есенин подарил Эрлиху свою первую книгу, «Радуница», снабдив ее дарственной надписью: «Милому Вове и поэту Эрлиху с любовью очень большой. С. Есенин». И свое предсмертное стихотворение «До свидания, друг мой, до свидания» Есенин передал именно Эрлиху. Позже, в 1930-м, Эрлих выпустит книгу воспоминаний о Сергее Есенине «Право на песнь». Книга вызовет спорную реакцию. Так, «Ленинградская правда» напечатает на нее разгромную рецензию. При этом книга удостоится похвалы Николая Бухарина, а Борис Пастернак в письме Николаю Тихонову отзовется о ней восторженно: «Книжка о Есенине написана прекрасно. Большой мир раскрыт так, что не замечаешь, как это сделано, и прямо в него вступаешь и остаешься…»

С 1926-го Вольф Эрлих активно издавался, причем писал и для детей, и для взрослых. В начале 1930-х печатался в «Звезде», «Красной ночи», «Литературном современнике», участвовал в коллективных сборниках ленинградских поэтов, издавал собственные книги. А в 1935-м Эрлих отправился на Дальний Восток, чтобы работать там над сценарием «Волочаевских дней» - в 1937 году на киностудии «Ленфильм» картину поставили братья Васильевы, а на экраны фильмы вышел 20 января 1938 года. Но Эрлих до премьеры не дожил – в конце лета 1937 года он был арестован в Ереване и переправлен в Ленинград, где ему было предъявлено обвинение в принадлежности к троцкистской террористической организации. 19 ноября 1937 года Вольф Эрлих был приговорен к расстрелу, через пять дней приговор привели в исполнение.

С тех пор его очень мало издавали – только его воспоминания о Есенине переиздают, целиком и отрывками, стихи же оказались как будто забытыми. «Собрание стихов», только что вышедшее в издательстве «Водолей», призвано исправить это.

В том, старом тексте про Эрлиха я уже приводил его стихи. Здесь же я хочу поместить его поэму (он назвал ее рассказом) «Необычайные свидания друзей» - почитайте.

Необычайные свидания друзей

Рассказ

1

Тогда с вокзала вышел некто,

Обыденной, в те дни, породы.

А от вокзала шли проспекты,

Похожие на огороды.

Он увидал – торцы, капусту ль? –

Вдоль Невского. Он взял корзину.

Как под водою, было пусто,

Прозрачно. Он взвалил на спину

Мешок, кому-то крикнул: Коля!

Пришел второй, и вот уж двое –

Красноармейцы, дети, что ли –

Они пошли. Над мостовою

Горел рассвет, и мостовая

Казалась сельской и зеленой.

Плыла в крапиве Моховая,

Лопух шумел на Миллионной.

Шли потихоньку. И дорога

Все зеленела. Пели птицы.

Заря румянила немного

Изъеденные тифом лица,

Шинели, сапоги худые,

Мешки из старого брезента,

Худые шеи – или выи? –

Красноармейцы, иль студенты –

Шли потихоньку. Пели птицы.

Казалось, фронтом шла дорога.

Сказал один: Хоть бы напиться.

Другой сказал: - Тошнит немного.

Сказал один: - Хоть бы напиться.

Другой сказал: - Ну, это – просто.

Шли потихоньку. Пели птицы.

Пришли к Сампсоньевскому мосту.

*

Тогда за Малою Невою

Лежали кладбища заводов.

Над Выборгскою стороною

Сиял как бы великий отдых.

Он кажущимся был, мы знаем.

Но без коптинки корпус даже

Завода мог уснуть случаем

И левитановским пейзажем.

Он как бы вымер, этот город.

Входила степь. Жирели травы.

И только, распахнувши ворот,

Дышали кое-как заставы.

Да голуби на каждом доме!

Да перистость на горизонте!

Замок и надпись на райкоме:

«Закрыт. Товарищи на фронте».

Да мать над карточкою сына…

Стоял дворец, лицом к закату.

Владыка нефти и бензина

Его построил здесь когда-то.

Они вошли. Огромных сорок

Пустело комнат. Паутина…

Шли кабинеты – иль конторы?

Дубовые столы, картины.

Шкап с медною, замочной дыркой

(Порядок точный и примерный!).

Камин в углу – похож на кирку,

Пустой. На нем – модель цистерны.

А синее покрыто небо

Все перистыми облаками –

Взгляни в окно! Здесь только мебель

Слегка потрогана штыками.

Да пылью дует, как из гроба.

Мимо буфетной и диванной

Они прошли. Уселись оба.

Решили – поселиться в ванной.

*

День разгорелся. И пожаром

Стояло солнце. Было лето.

Пустой трамвай, качаясь, даром

Привез их к университету.

Они вошли. Их встретил сторож,

Профессор ли? – в сюртучной паре.

Они нашли, еще не скоро,

Студенческую канцелярию.

Холуй в мундире, в бакенбардах,

Обрел вдруг почему-то смелость:

- А вы когда-нибудь за партой

Сидели? – Очень есть хотелось.

Язык во рту как бы в отваре

Соленом был. И стыд до боли.

Один, уже вспотевший, шарил,

В шинели путаясь, револьвер.

Она вошла: - Вы что, ребята? –

Пропела вдруг (совсем как птица!). –

Тиф? – Нет. – Из армии? – Из пятой,

Командированы учиться.

Она, смеясь, сняла кожанку,

Потрогала на них шинели.

Сказал один: Как будто жарко.

Другой: Четыре дня не ели.

Сказал один: Хоть бы напиться.

Она сказала: Это – просто.

…Шли потихоньку. Пели птицы.

Пришли к Сампсоньевскому мосту.

2

Стал воздух нестерпимо синим

И в парках проступила ретушь.

Ржавела падаль. Паутина

Плыла. Сияло бабье лето.

Прозрачно зори холодели.

И холодком, еще петушьим,

Друзья вставали – мылись, пели,

Водой холодной терли уши,

Носы, плескались неизменно,

Шипя, и знали – розовея,

Вдруг из-за ширмы глянет Лена

И промурлычет: Мойте шеи.

Ходили вместе на работу.

Учились вместе. Ели вместе.

Есть нечего – кури в охоту.

И время шло без происшествий

Без видимых, по крайней мере.

И горевать старались редко,

Хотя у Лены брат расстрелян,

В Чите, семеновской разведкой.

А Николай, в тужурке ватной

И в ватном стеганом жилете

Дрожа, переболел возвратным,

Так на ходу и не заметив.

Вот только появились крысы.

Куда не прячь еду, а ловко

Запрятывали – на карнизы,

Подвешивали на веревку, -

А утром встанут – неизменно:

Сухарь, пакет с морковным чаем

Находятся – в туфле у Лены,

Иль в сапоге у Николая.

Но стала портиться погода.

Дожди. По воскресеньям Лена

Вставала рано. Грела воду,

И кафельные мыла стены.

Все вымоет, вздохнет и сядет.

Иль снова вскочит, греет воду,

Иль шьет, куда-то в угол глядя.

Поет. Так начинался отдых.

Поставит чай. Накормит пламя

Щепой трухлявой, старой книжкой.

Уставится в огонь глазами

И смотрит, как танцует крышка.

Занятный, между прочим, танец,

По крайней мере, для поэта:

Пар тоненькую песню тянет,

А крышка барыней, под этот

Тончайший свист, сначала – млея

Сопит и отражает пламя,

Румяная, потом вспотеет

И вдруг – пошла плясать боками!

А Лена, жестом неизменным,

Нагнется, крышку приподымет.

И станут вдруг глаза у Лены

Оранжевыми, золотыми.

*

Что приписать об этой тройке

По совести? Смешными были

Немножко. Доблестно и стойко –

Фронтовики! – трудились, жили.

Смеялись, встречу вспоминая.

Но Лена, насмеявшись вволю,

Вдруг отняла у Николая

И в тумбу заперла револьвер.

Ну, что еще? Кричали галки.

Ледок позванивал осенний.

Влюбились. Повздыхали жалко.

Не обошлось без объяснений.

Летели листья оголтело.

Был по-осеннему блаженный,

Прозрачный день. И солнце грело,

Сказал один: Ты знаешь, Лена…

И вдруг побагровели уши

Так жалостно, недоуменно.

И замолчал. Но, встрепенувшись,

Другой сказал: Ты знаешь, Лена…

И оба покраснели. Грело

Скупое солнце. И, мгновенно

Все запылав, она пропела

Мужским баском: Ты знаешь, Лена…

3

Пришел ноябрь. Ломать заборы

Друзья ходили. Дымовые

Вздохнули трубы. И на город,

Мертвея, бельма меловые

Зима уставила. И трое

Смеялись, что расчет был тонким:

Отказывалось паровое,

Но можно греться у колонки.

Так грели воду. Грелись сами,

Следя, как в топке угли гасли.

Учились. Жарили утрами

Блины на конопляном масле.

Решали ссоры самосудом.

И каждому тут было дело:

Картошку чистить, мыть посуду,

Вздыхать, что Лена хорошела,

Но потихоньку, без охоты

Себе признаться даже смело,

Что, мол, влюблен. Сдавать зачеты.

Зубрить. А Лена хорошела

Действительно. Зима покрыла

Белейшим снегом тротуары.

Закрыла дыры, швы зарыла.

На Невском появились пары,

Налетчики, купцы (и даже

Грязца картофельных пирожных).

И первые крупинки сажи

С заводов! Стук, еще порожних,

Грузовиков. Ларьки и рынки.

И лавки (и притоны даже).

И хлеба первые крупинки

В столовых! (Кошельки и кражи.)

Страх поражения у слабых.

Мечта в торговцах. И нелепый,

Мерзейший шик. И в перьях бабы.

И все-таки – тепло и слепо

Ложился снег. Большой и чистый,

Порхал и плыл, сгущался в заметь.

Из силы выбились чекисты,

Следя запавшими глазами

За городом. Росли налеты.

Жил Невский, плача и торгуя.

И кой-кому казалось – счеты

И впрямь отложены с буржуем.

Зачитывались вслух газеты.

Ходил шпион походкой волчьей.

И в заговоры шли поэты,

И в людоедство шло Поволжье.

И думалось тогда прилежно.

Зима одна была надменной

И розовой, и даже нежной,

В тот день, когда убили Лену.

*

Снег, как особенная милость,

Сиял. А снегу было вдосталь

В ту зиму. Как это случилось?

Как все тогда случалось – просто.

В обычный, синий час рассвета,

У Чернышева, на Фонтанке,

Ее нашли уже раздетой –

Без валенок и без кожанки.

Она была – с большой косою,

С веселым сердцем, с птичьим горлом,

И розовою, и такою,

Что у ребят дыханье сперло.

Она тогда все больше пела.

(Она всегда была веселой!)

Где это горло, где это тело?

Мятущийся и теплый голос?

Она тогда все больше шила.

Где тот наперсток? Где иголка?

Где пуля, что ее убила?

Как умирала комсомолка?

Закат ржавел над катафалком

И трубы плакали, и оба,

Дрожа и спотыкаясь жалко,

Товарищи пошли у гроба.

Владело воронье пейзажем.

Зима была почти военной

И мстительной и грозной даже

В тот день, как хоронили Лену.

Знамена, как закат над взморьем,

Пылали яростно и грубо.

Но пением смягчали горе,

И – бархатные – пели трубы.

*

Шли облака. Катились звезды.

Фронты кончались. Шли закаты.

Был розовым январский воздух.

Что мне прибавить о ребятах?

Закат ржавел над катафалком

Уже пустым. Морозно стало.

Дрожа и спотыкаясь жалко,

Товарищи пошли к вокзалу.

Так было холодно, так пусто,

Что вдруг один смешно и грозно

Завыл, и скверной брани сгусток

Метнулся в воздухе морозном.

Прожектор просиял и канул.

И плохо было человеку:

Он выл, хватая снег руками,

Глазами прижимаясь к снегу.

Пусть грубовато, даже хмуро

И горестно, но непреклонно

Я славлю ночи диктатуры,

Железную походку ЧОН’а,

И день, что был так зол и розов,

И этот снег, большой и чистый,

И ярость горькую матросов,

И доблесть громкую чекистов,

Вокзал, что был берлогой волчьей

В те дни, распахнутый и голый,

Друзей, что отбыли в Поволжье

С командировками на голод.

Эпилог

Был день. С вокзала вышел некто,

Обычной в наши дни породы.

А от вокзала шли проспекты

Зеленые, как огороды.

Над площадью тепло и страстно

Ромашка спорила с бензином.

Как под водою, было ясно,

Прозрачно. Возле магазина

Он встал, кому-то крикнул: - Коля! –

Пришел второй, и вот уж двое –

Поэты, инженеры, что ли? –

Они пошли. Над мостовою

Горел закат. И мостовая

Асфальтом шла, травой зеленой.

Плыла в гудроне Моховая

И сквер шумел на Миллионной.

Шли потихоньку, и дорога

Все зеленела. Пели птицы.

Заря румянила немного

Скуластые, крытые лица,

Пальто и шляпы пуховые,

Скрипучую, большую обувь,

Большой портфель, очки большие

И ордена в петлицах. Оба –

Шли потихоньку. Пели птицы.

Казалось, морем шла дорога.

Сказал один: Хоть бы влюбиться!

Другой спросил: Грустишь немного?

Сказал один: Хоть бы влюбиться!

Другой сказал: Ну, это – простою

Шли потихоньку. Пели птицы.

Пришли к Сампсоньевскому мосту.

Маня Борзенко Постоянный букжокей вт, 22 декабря

Я угадаю эту мелодию с трёх нот

"Мы — это музыка", Виктория Уильямсон

Эта книга о том, как музыка влияет на повседневную жизнь.

Она для тех, кто не мыслит выхода из дома без плеера, для родителей, оплачивающих ребёнку музыкальную школу и желающих знать, стоят ли того вкладываемые деньги, людям, которые слушают радио даже в душе, с нетерпением ждут концертов, заходят в соборы послушать орган, и тщательнее всего на свидании планируют именно музыкальное сопровождение, и вспоминают дни и периоды жизни по тому, какую песню тогда услышали или какую группу постоянно крутили в айподе.

Эта книга о музыкальной психологии.

Она рассматривает вопросы того, действительно ли дети слышат музыку ещё в утробе, влияет ли прослушивание различной музыки на мозг, могут ли дети поумнеть, если крутить им Моцарта, увеличивает ли музыка продуктивность, способствует ли ускоренной регенерации, меняет ли физическую структуру мозга, и что происходит с нами, когда мы слышим музыку своей молодости.

Мы узнаем, чем отличаются люди, любящие музыку, от равнодушных к ней и получим инструкции, как использовать музыку на работе и во время досуга, на свиданиях и в одиночестве, и как применять музыку для своих целей.

Музыкальное образование для понимания этой книги не нужно. Только любовь.

Стас Жицкий Постоянный букжокей пн, 21 декабря

Писатели, погибшие при жизни

"Факультет чудаков", Геннадий Гор, Леонид Рахманов, Михаил Слонимский

Вспомнил я про сборник прозы, написанной в середине-конце 20-х, а собранный и изданный в начале двухтысячных. Три этих автора давным-давно, на заре, можно сказать, своей писательской... карьеры ли?.. ну, пусть будет “деятельности” – являлись очень энтузиастичными молодыми людьми, которые весьма тщательно относились к выбору слов (и результат порой оказывался изощренным вплоть до извращенности), были трепетно-внимательны к особости интонации, к тому узору, который словами выплетался; впрочем, узоры у них выходили разные и далеко не равноценные. Эта книжка и подвигла меня на отыскивание и прочтение более поздних вещей – даже не буду называть, каких. Поразило, что все трое именно к началу 30-х совершенно очевидно умерли как писатели, а кое-кто прямо-таки еще и скурвился после творческой смерти.

Геннадий Гор был типично стилен для тогдашних времен, но в те годы еще сильно дилетантичен. А вот потом он наглухо и до конца своих дней спрятался в наивную как бы фантастику со сказочным уклоном – и по этому пологому уклону благополучно скатился в историю советской литературы. Его я перечитывать не стал – совсем недавно пробовал, разочаровался в его сахарных чудесах, обнаружил полную потерю того стиля, который намечался на заре, и очень быстрый переход от зари к перманентному закату. Знаю, что в 60-70-е многие любили его прозу, но осмелюсь предположить, что любовь эта питалась дефицитом мистической литературы, и суррогат мистики – несколько наивное волшебство – худо-бедно их удовлетворял. Нынче это читать, мне кажется, довольно нелепо.

Леонид Рахманов. В самой ранней повести ("Полнеба") игры слов переутомляют – тем более что за словами начинают пропадать смыслы. Но посмотрел даты жизни писателя – и оказалось, что повесть в 20 лет написана – чего уж тут пенять, лучше подождать выполнения многих обещаний... А вот "Базиль" – вполне скроенная и ладно сшитая, без изысков, такая по-хорошему традиционная и сегодня читабельная (хоть, вероятно, никем и не читаемая). Но дальше он очевидно и полностью продался большевикам и стал писать скучно, пресно и испуганно-осторожно. Вроде бы без особых реверансов в сторону властей, но настолько явно все это сочинялось без удовольствия и на стилистических тормозах, такой душной тоской веет от этих страниц, что мне стало даже его жаль... Не по-читательски (тут себя скорей жалеть надо было), а по-человечески.

Михаил Слонимский – был сочный, вкусный, смелый, жесткий... Повесть "Средний проспект", военные рассказы, рассказы о революции, из нэповского быта... В отличие от Рахманова тут даже и не виден поиск или эксперимент – как-то сразу у него получались крепкие вещи. А начиная с конца 20-х стиль сменился настолько резко, словно самого писателя подменили на верного, но неумелого певца с коммунистическим репертуаром. Уж и не знаю, сыграл ли тут роль распад "Серапионовых братьев", или "братья" распались по причине смены вех на заградительные флажки – тут пока моей осведомленности не хватает. Но все, все далее написанное – это плоский бездарный кошмар, в котором бултыхаются продажные шпионы – нарушители границы, героические пограничники, коварные враги народа, героические пролетарии, подлые классово-чуждые элементы и героический (и, конечно же, самый человечный) Владимир Ильич. Это уже не просто страх перед режимом, это вскормленное страхом желание режиму максимально услужить. Слонимский, на мой взгляд, самый из этих трех талантливый, изуродовал себя наиболее зверским образом.

Стоит, наверное, почитать его еще – заранее осведомляясь о времени написания...

Голос Омара Постоянный букжокей вс, 20 декабря

В антилопьем полете, в круженье, ​слиянье и лязге потоков

Ричарду Хьюго было бы 92

21 декабря исполнилось бы 92 года одному из любимейших додо-поэтов — Ричарду Хьюго.
Посвящаем этот эфир ему
— стихотворением, которого нет в изданной на русском книге Хьюго.

Объезжая Монтану

День — дама, которая любит тебя. Открыта.
Олени пьют у дороги, сороки
прыскают из-под колес. За мили от всякого города
радио ловит мощно, почти невозможный
Моцарт из Белгрейда, рок-н-ролл
из Бьютта. Что б там ни включили далее,
ты рад это слышать. Прежде твой «бьюик»
не знал передачи настолько переднего хода. И даже
салат из тунца в Ридпойнте годится.

Городки обгоняют воображаемый график.
Абсо́рэки — в час. Или с таким опозданьем —
Сайлизия в девять — ты день воссоздаешь.
Где были твои остановки в пути,
твои развлеченья? Там ли лошадь сбежала?
Останавливался ль ты у дома, того,
в хлебной пустоши, белого с зеленью
по низу, с красным забором, где, помнится, жил,
было дело? Запомнил звенящий ручей,
мягкий бурый оттиск бизона вдали.

Там пробыл, наверное, много часов, а затем двинул дальше.
В мотеле же понимаешь, что прежде его не видал.
Завтра откроется вновь, небеса широки,
словно рот у дикарки, рассыпчатым
облакам проиграешь себя. Ты потерян
средь миль без людей, без единого страха,
что тебя обнаружат, в кроличьем беге,
в антилопьем полете, в круженье,
слиянье и лязге потоков.


Пер. Шаши Мартыновой, ред. Макс Немцов. Хотите еще? Есть вот здесь.

Шаши Мартынова Постоянный букжокей сб, 19 декабря

Я подумаю об этом не сходя с места

"Прямоходящие мыслители", Леонард Млодинов

В нонфикшне, посвященном истории науки, я отдыхаю — по нескольким причинам. Во-первых, это хоумкаминг: я скучаю по своим естественно-научным образовательным истокам, это малая церебральная родина, мне здесь уютно и по-домашнему. Во-вторых, это освежение и пополнение общих знаний о физическом мире, а мне это всегда увлекательно: родной зримый мир действует на меня успокаивающе и напоминает мне о незначительности моей жизни, а значит, правильно корректирует мои персональные координаты в пространстве-времени. А в-третьих — и это очень млодиновское, как мало чье — дружелюбная фамильярность, с которой он рассуждает о столпах мировой науки за всю ее историю, делает все человечество немножко родственниками друг другу и мне. Это чувство было бы еще острее, если бы кроме нас существовала еще какая-нибудь форма воплощенного сознания, чтобы было перед кем выделываться и нос задирать, но даже пусть (пока) ее не обнаружено, некоторое пространственно-временное человеческое мыслящее единство неизъяснимо прекрасно и вдохновляюще.

Млодинова я перевожу не первый год, и, понятно, из-за этого нахожусь с его текстами в специфических отношениях. Мне нравится его тон, его честный восторг перед величием науки, логики и самого неукротимого искреннего желания человечества думать и знать. Это заразительно. Это достойный повод для гордости. Это некое непреходящее рыцарство, блистательный квест, в котором мы, люди, сотни раз применяли молоток не по назначению — забивали им не гвозди, а друг дружку, — но самая возможность понимать, проникать в тайны физического мира есть, по моим ощущениям, один из доступнейших и естественных способов переживания единства с ним.

Эта вот свежая его книга — история человеческого научного мышления, натурфилософской эволюции на нашей планете. Сильно не первый и, конечно, не последний подход к этому снаряду, но вполне зачетный, как мне кажется, живой, веселый и влюбленный, как всё у Млодинова.

Уже прошло 1313 эфиров, но то ли еще будет