«Голос Омара» — литературная радиостанция, работающая на буквенной частоте с 15 апреля 2014 года.
Исторически «Голос Омара» существовал на сайте «Додо Мэджик Букрум»; по многочисленным просьбам радиочитателей и с разрешения «Додо Мэджик Букрум» радиостанция переехала на сайт «Додо Пресс».
Здесь говорят о книгах, которые дороги ведущим, независимо от времени их публикации, рассказывают о текстах, которые вы не читали, или о текстах, которые вы прекрасно знаете, но всякий раз это признание в любви и новый взгляд на прочитанное — от профессиональных читателей.
Изначально дежурства букжокеев (или биджеев) распределялись так: Стас Жицкий (пнд),Маня Борзенко (вт),Евгений Коган (ср),Аня Синяткина (чт),Макс Немцов (пт),Шаши Мартынова (сб). Вскр — гостевой (сюрпризный) эфир. С 25 августа 2017 года «Голос Омара» обновляется в более произвольном режиме, чем прежде.
Наконец-то — роман Пинчона о современности. Мы уже прошли с ним XX век, и вот он снова на переднем крае осмысления культурного опыта, вскрывает нашу действительность, реконструирует ее по тем правилам, по которым мы привыкли ее воспринимать, и предъявляет публике наглядную модель. С этой своеобразной до мурашек моделью не знаешь, как быть, слишком она похожа на оригинал, но вывернутый наизнанку — микросхемами наружу. «Край навылет» исследует то, что окружает нас прямо сейчас, — интернет-реальность, терроризм, конспирологию — и это, конечно, невероятно интересно.
Романы Пинчона всегда — трансгрессивный трип в пространство личного и общественного человеческого сознания.
Понятно, что любой срез реальности, который кто-либо воспринимает, не существует сам по себе как нечто цельное — а составляется полифонией сюжетов и голосов (в том числе и голосов в голове). Пинчон это качество нарочито вытаскивает на передний план: смотрите, вот маловероятная история, состоящая из миллиона маловероятных историй помельче, которые немного чересчур связно сплетаются друг с другом. Эта излишняя связность, эта чрезмерная упорядоченность похожа на то, что испытывает человек на кислоте: все вокруг раскладывается на вполне случайные детали, которые складываются потом заново в новый невиданный узор. Бытие становится стройным там, где оно отродясь таким не бывало. Пинчон строит повествование так, чтобы сами герои его вынужденно заподозрили, что что-то здесь не так: реальность, данная им в ощущениях, не просто рассыпается на части. Это мы уже пережили еще с модернистами. Проблема в том, что новые паттерны, в которые она собирается, — слишком неправдоподобно четкие и в своем роде красивые, чтобы иметь естественное происхождение. Совпадение? Не думаю. Поэтому миром Пинчона правит паранойя: персонажи не могут не заподозрить заговор, чужую волю или некую метафизическую технологию в подкладке — сконструированность несусветной связности, в которую оказываются вовлечены. Но и читатель не уходит обиженным — и читатель, который видит всю картину целиком, понятия не имеет, что совпадение, а что — нет, и входит в этот же параноидальный модус сознания.
Человеческий мозг устроен так, что не может жить без связности, поэтому создает ее везде, где возможно. Мы рассказываем истории. Мы всегда рассказывали истории. Сегодня, с развитием медиа, истории транслируются невероятно широко и невероятно быстро, количество создаваемой информации все растет и проникает в нашу жизнь все глубже, истории, рассказанные другими людьми, окружают нас везде, и во многих мы становимся персонажами, не замечая того, тогда как другие в то же время сплетаем сами. Политика, пиар, маркетинговые стратегии, механизмы социальных сетей, игровые технологии. Усилия человечества по приданию реальности смысла работают все эффективней и дают все более причудливый результат. Мы живем в дополненной реальности — и речь не только о ловле покемонов, ловля покемонов всего лишь визуализирует правила, по которым всё функционирует уже и так. Настоящее и искусственное могут подменить друг друга в любой момент и становятся неразличимы, в пределе — равноценны. Встречайте реальность, дополненную одновременной работой множества человеческих сознаний.
Начинать читать и перечитывать Платонова примерно в то время,
когда у него предполагаемый день рождения, — иронично, но я, честное слово, не
специально. Потом только заметил.
Первый том «Собрания» собран несколько хаотично, и логика
выстраивания текстов в нем меня бежит, но тут, наверное, дело во мне. Три
предисловия Битова — традиционное пустословие о том, как Битов три раза пытался
написать предисловие. Ему не удалось. Биографическая статья Малыгиной как-то раздергана
и пунктирна, а ее комментарии… ох, ну с ними придется смириться, они там везде.
Прежде я как-то не подозревал, что в ранних рассказах своих
Платонов в такой большой мере — писатель-фантаст и так хорошо встраивается в широко
пронимаемую плеяду жанровых и коммерческих писателей того времени (особенно это
понятно, если ознакомиться с релизами издательства «Саламандра»). Только фантастика
его причудлива, а замыслы — ну как-то совсем запредельные, несмотря на
наукообразие (и даже относительно научно-техническую точность) подачи. Показателен
в этом смысле рассказ «Лунные изыскания» — там и привет «Солярису», и корни
гениального в своей нелепости фильма «Я был спутником Солнца». Читать фантастику
Платонова — натуральный палеоконтакт.
Там же есть и ключевая фраза, ставшая одним из чудесных
лейтмотивов всего последующего творчества Платонова: «…Люди ошибаются: мир не
совпадает с их знанием». Бо́льшая часть его текстов — мучительные потуги
ограниченного человеческого ума справиться с огромностью и непостижимостью
окружающего (и довольно привычного) мира. И вот эта мучительность — большая
ценность текстов Платонова. Мы же по-прежнему в массе своей позитивистски считаем,
что мир познаваем, подвластен нам и нам в нем всё по силам. А вот хуюшки вашей
Дунюшке, как бы говорит нам Платонов. Почти 100 лет назад он это прекрасно
сознавал: отличительной чертой русского народа (а о других он и не писал,
потому что всегда был честен и говорил только о том, что знал сам) является
скудоумие. Исключения редки и только подтверждают правило — их, эти исключения,
он тоже пытается нащупать, обрисовать и вывести: всех этих народных и
пролетарских гениев, инженеров, строителей идеального. И с болью вынужден раз
за разом признавать, насколько мало что у них выходит. Потому и большинство
текстов у него заканчивается как бы ничем. Или вообще не заканчивается, а бросается
буквально на полу-мысли.
Да и сами прожекты этого платонического фантазера —
страшные, если вдуматься, и вполне человеконенавистнические. Видеть в них одну
лишь поэтическую красоту увлеченного новыми веяниями романтика (как и считать его
народных электромехаников истинными и безупречными героями) будет сильным
упрощением в лучшем случае и крайней тенденциозностью в худшем. Они, фантазии
эти — плод того же скудоумия, хоть и выведены с честностью и стилистическим
изяществом; вот только от красоты изложения не становятся они гуманнее. Потому что Платонов
— такой же, как его персонажи, он плоть от плоти народной, и в этом его
удивительный парадокс. В ранних текстах первого тома сам автор, правда, за
персонажами и рассказчиками не очень еще торчит — и вместе с тем виден очень
хорошо.
Характерная черта прожектов его персонажей — деятельный
идиотизм: им же не только нужно понять мироздание, его сразу же, непременно,
надо переделать, подстроить под себя, так или иначе испакостить. Природа для
них — враг. И списывать все на революционный задор или дикие времена и дикие
нравы не получится.
Потому что бесчеловечны эти его не слишком разнообразные прожекты,
как бесчеловечно было учение Федорова о воскрешении мертвых и этом вечном
идеальном коммунизме: ничего гуманного по отношению к живым в нем нет. А следы
и следствия его — и у Вернадского, и у Чижеского, и у Богданова, и у Платонова.
Заразная, в общем, была штука. Все прожекты эти — от той же превратно толкуемой
слабости человечьего ума и, как сейчас хорошо видно, нашей неспособности не
только вселенную постичь — даже понять принципы оптимального устройства своего
общества человек не очень в состоянии, как показывают его эксперименты над
собой в последние 100 лет. Они-то известно к каким результатам привели, и
ошибка там была системная. Не баг, а фича. Внутренний порок, так сказать. Поразительно
же то, что Платонов уже тогда об этом догадывался, и гениальность его, тем
самым, не только в чутком слухе и стилистическом бесстрашии, не только в
глоссолалии и языковом шаманстве, и уж конечно, не в лубочном сказе, который
виден лучше всего и замечается первым (а часто — и единственной чертой его
творчества; хотя уже в первых рассказах видно, до чего протейски владел он
разными стилями). Нет, гениальность — в этом натужном вытягивании самого себя
за волосы из трясины русского скудоумия. И не забываем — 20 с небольшим лет ему
при этом было.
А если о стиле — то вот вам пример опасности стиля для
системы: и вроде все правильно для режима Платонов писал, а вроде как есть в
этом какая-то подъёбка. Глум какой-то. Кто ее видит, кто нет — ну или предпочитают
не замечать, — однако впаяли Платонову по самое не хочу. Для острастки, на всякий
случай, чтоб неповадно было. Не иначе режим вот это собственное скудоумие в его
текстах заметил (власть-то поистине народная), взял и обиделся на собственную
кривую рожу в зеркале.
Вся история борений Платонова с режимом — как раз об этом. Сам
он явно был уверен, что никакой подъебки в том, то он пишет, и нету
(спервоначалу хотя бы). Просто у него матрица такая, перпендикулярная. Он так видит,
иными словами. Ну и в этом второй наш урок — о пользе сотрудничества с властью.
Пусть ты в нее даже веруешь, любишь ее как родную — ничего хорошего от нее со
своими прекрасными идеями ты не дождешься. Потому-то желание Платонова «быть
понятым своей страной» так и вымораживает сейчас, даже при чтении его первых
рассказов, так и подташнивает от этой жажды признания разнообразной советской
сволочью. И в этом-то его настоящая трагедия.
Нам-то сейчас, задним числом, легко видеть, что писал все это Платонов
преимущественно для потомков и вечности.
В издательстве «Книжники» вышла очень важная книга, и
будет дико обидно, если она останется незамеченной.
Вот всего несколько слов, чтобы было понятно. Автор этой
книги, Дойвбер Левин, до войны был успешным сценаристом и писателем, но, что
важнее, он был одним из самых активных участников ОБЭРИУ (именно его фамилией
подписаны многие манифесты Объединения), другом и соратником Даниила Хармса,
постановщиком его «Елизаветы Бам» и, кажется, единственным обэриутом, который
не писал стихов. Левин записался в ополчение в первые дни войны и погиб зимой
1941 года, едва ли не в первом своем бою. Его имя встречается в письмах Хармса
и воспоминаниях Пантелеева и других лучших представителей литературы того
времени. Его произведения, насколько я знаю, после войны не переиздавались. И
ни один его «обэриутовский» текст не сохранился – архив Дойвбера Левина сгорел
в блокадном Ленинграде. И, в принципе, этих нескольких слов достаточно, чтобы
только что изданная книга «Десять вагонов» стала бестселлером.
А тут еще и тема книги. Два детских писателя – «высокий,
костистый» Хлопушин (который, понятное дело, Хармс) и «пониже ростом,
широкоплечий» Ледин (сам Левин) – во время дождя спасаются в первом попавшемся
здании, которое оказывается еврейским детским домом – здесь живут дети,
оставшиеся сиротами после погромов Гражданской войны. В результате Ледин и
Хлопушин начинают ходить туда и записывать рассказы этих самых детей об их
жизни в местечках, о погромах и так далее – удивительные истории, наполненные
смертью, ужасом, приключениями, бегающими гусями и стреляющими пушками,
свистящими пулями, пожарами, потешными боями с настоящей кровью, голодом,
ранним взрослением и ощущением детства, с которым все равно ничто не сможет
справиться… Каждая глава – одна или несколько историй, рассказанных детьми и
записанных взрослыми с почтением сохраненными детскими интонациями и реакциями.
Уникальная, на самом деле, книга, которая написана на рассказанном детьми
взрослом материале и являющаяся одновременно и рассчитанной на подростков (потому
что рассказы все же рассказаны подростками), и на взрослых (потому что тема –
страшнее самого страшного сна, Холокост-то еще впереди).
И еще, интересная деталь, книга начинается вот с таких
слов: «В осенний вечер 1929 года по Среднему проспекту Васильевского острова, в
Ленинграде, шли два человека. Один – высокий, костистый, в мягкой
темно-коричневой шляпе с опущенными полями, в суконной серой куртке и с палкой
в руке. Другой – пониже ростом, широкоплечий, в черном пальто и в зеленой
кепке, надвинутой на уши…» Будет время – сравните с началом «Мастера и
Маргариты».
В общем, в тридцатые книга выдержала два переиздания,
а потом потребовалось еще более восьмидесяти лет, чтобы она снова была издана.
И я не знаю, что еще сказать.
Ох, не уверена, что смогу объяснить. Понимаете, когда я начала читать, мне ужасно не понравилось. Там все нытики. И какие-то... неудачники.
Человек по имени Робин не вылезает из дома, теоретически он пишет диссертацию, на деле — диссертация не продвигается уже несколько лет, он не убирается дома, просыпается поздно, едет в универ, тусует там в кафе, возвращается домой. Он влюблен в женщину, которая вышла замуж за его друга. Этот самый друг, Тэд, по какой-то в меру деловой причине приехал навестить Робина, ужаснулся степени его запустения и остался его отвлекать от печали. Сделать это он пытается, напоминая Робину о светлых временах их молодости. Он описывает несколько эпизодов, полных света, ветра, счастья и любви. То они катались на велосипедах с друзьями, то вели вечерами удивительные глубокие разговоры, то катались на лодочке с Кэти. Разумеется, Робин помнит их совсем иначе — то его оторвали от дел и заставили тащиться куда-то на велосипеде, то он разговаривал с друзьями, но приходил Тэд и все портил, то они катались в лодочке с Кэти, в которую Робин был и остается влюблен, но тут Тэд ее поцеловал!
Робин пишет рассказы. И дает Тэду прочитать один.
Следующий отрывок рассказывает про Эмму, адвоката Робина. Он писал в кустах парка, туда залетел мячик и за мячом прибежал ребенок, а за ребенком папа, который не так понял нахождение в тех же кустах мужчины с вынутыми из штанов гениталиями.
А еще есть Апарна. Подруга Робина из Индии, тоже пишущая диссертацию, и, понимаете...
В общем, Робин пишет рассказы и на протяжение текста книги мы читаем 4 из них.
Если вы любите Василия Аксенова, а эту книжку пропустили – непременно прочтите! Если не любите – тем более попробуйте вчитаться. Вдруг вам что-нибудь да откроется, вдруг нечто объяснится...
Два писателя, два приятеля Аксенова в течение года встречались и беседовали о нем, при каждой новой встрече разбирая, рассматривая, обсуждая (не без споров промеж собой) какой-то один пункт-аспект-параметр: биографический, литературный, личностный или личный... И получились невероятно живые, душевные, деликатные, умные тексты-диалоги.
Это никак не похоже на мемуары , хотя вспомнено множество случаев из жизни, это совсем не литературоведческие заметки – хотя там много разговоров о книгах Аксенова, но книги обсужаются не с филологически-академических позиций, а просто с точки зрения человеков читающих, которые к тому же и писатели.
Это не психологический анализ личности Аксенова, хотя там много и тщательно говорится о ее развитии и свойствах. Там и про стиляжьи джинсы, и про Сталина, и про джаз, и про женщин, и про выпивку, и про всемирность и русскость русских писателей вообще, а не только Аксенова, там и про православие, и про старость и смерть...
Это, в общем-то, ни на что по жанру не похоже, но настолько интересно, правильно, уместно, толково и трогательно, что, как только я эту книжку дочитал, мне немедленно захотелось переиначить свои читательские планы, отодвинуть выстроившихся в очередь претендентов на прочтение и поставить в начало очереди все аксеновские книги в хронологическом порядке – что читанные однажды, что зачитанные до виртуальных дыр, и прожить хороший кусок своей жизни рядом с Аксеновым.
Мы тоже, понятно, не можем не отметить этой даты – и публикуем отрывок из перевода книги "Заповедник" (в переводе – Pushkin Hills)
“Even your love of words – your crazy, unhealthy, pathological love
– is fake. It’s nothing more than an attempt to justify the life you
lead. And you lead the life of a famous writer without fulfilling the
slightest requirements. With your vices you should be a Hemingway
at the very least…”
“Do you honestly think he’s a good writer? Perhaps Jack London’s
a good writer, too?”
“Dear God! What does Jack London have to do with this?! My only
pair of boots is in the pawnshop… I can forgive anything. Poverty
doesn’t scare me. Anything but betrayal!”
“What do you mean?”
“Your endless drinking. Your… I don’t even want to say it… You
can’t be an artist at the expense of another human being… It’s low!
You speak of nobility, yet you are a cold, hard and crafty man…”
“Don’t forget that I’ve been writing stories for twenty years.”
“You want to write a great novel? Only one in a hundred million
succeeds!”
“So what? In the spiritual sense a failed attempt like that is equal
to the greatest of books. Morally it’s even higher, if you will, since it
excludes a reward…”
“These are just words. Never-ending, beautiful words… I’ve had
enough… I have a child for whom I’m responsible…”
“I have a child, too.”
“Whom you ignore for months on end. We are strangers to you…”
(In conversations with women there is one painful moment. You
use facts, reasoning, arguments, you appeal to logic and common
sense. And then suddenly you discover that she cannot stand the very
sound of your voice…)
Об этой работе Остера нужно сразу сказать несколько вещей.
Во-первых, это дебют Остера в прозе, 1982 года, до этого выходили только его переводы и поэзия. Он ее написал в 35 лет, и она не только автобиографична и по крайней мере отчасти порождена смертью отца Остера (и первая часть книги — целиком вокруг этого события), но и в некотором смысле энциклопедия тем, которыми Остер занимался в своих дальнейших романах. Я с большим интересом читаю такие писательские манифесты, потому что, при нынешней гонке за новинками, иногда не догадываешься, что слушаешь ремикс (или смотришь сиквел) к чему-то, что уже было гораздо раньше; и первые книги, и авторов-предтеч интересно читать с точки зрения археологии идей. И понимать потом, как у автора (или в пределах условного литературного направления) происходила эволюция соображений и образов. С чего все начиналось-то, вообще.
Во-вторых, тихие, задумчивые попытки Остера понять собственного отца уже после его смерти — при жизни отец категорически, пусть и не осознанно, не желал быть понятым, — но при этом как-нибудь не запихнуть его в каталожный ящик, а, буквально, воскресить его в памяти и там с ним разобраться, и поучительны, и мучительны, и гипнотизирующи одновременно. Остер честен — отец у него, прямо скажем, не новогодняя елка, исходя из перебираемых воспоминаний, — но ему удается предъявить сыновние горести и обиды, которые теперь уже никак не разрешить, на тонкой грани человечного, где у меня как у читателя не возникает сопротивления, дескать, так нельзя, отца уже нет, и никто не узнает его стороны этих историй. Есть в самой подаче текста, его подробности и некоторой аутичности, апологетика его французскости — в смысле "копания в пупе" (тм), как ни парадоксально. У меня двойственное отношение к перебиранию старых пуговиц от уже не существующих жакетов, но Остеру удается превратить эту игру в целительный ритуал, в попытку примирения. О "прощении" речь не идет, как мне слышится, оно неуместно — да и, в целом, не нужно. Вообще, по мотивам этой книги можно устраивать психотерапевтические сессии о детско-родительских отношениях — и читательские заседания, конечно же, которые на пятнадцатой минуте нацело съедут с литературы на общечеловеческие вопросы. Что, по-хорошему, происходит всякий раз, когда обсуждают дельные книги.
В-третьих, в серии "Интеллектуальный бестселлер" навыходила гора книг, настолько разных, что я уже не в силах усматривать в них идеологическое единство. Это я к тому, что если вы эту серию почему-нибудь перестали любить, это не повод игнорировать эту книгу.
«В действительности оказалось все наоборот. Гораздо больше детей в сказках нуждались взрослые. Но теперь все сказки для немцев закончились».
Все началось с чемодана в Государственном музее «Аушвиц-Биркенау». Так рассказывал Паул Гласер, когда был в «Додо» в прошлом году. На чемодане была фамилия Гласер, чемодан был из Нидерландов — и Паул, который родился и вырос в Голландии, увидев этот чемодан, решил узнать, как его родственники пережили Вторую мировую войну. Поиски привели его в Швецию, к Розе, родной сестре его отца. Паул, собрав дневники своей тети, ее письма, стихи, фотографии, смог восстановить ее историю. До концлагеря Роза — яркая, обаятельная и предприимчивая девушка — держала танцевальную школу. Когда евреям запретили владеть собственным делом, она устраивала тайные уроки на чердаке. В концлагере она давала уроки танцев эсэсевцам. Ее родителей убили, над ней экспериментировал доктор Менгеле, она работала в зондеркомандах. Через весь бесконечный ад, который ей пришлось пройти сначала в одном концлагере, потом в другом, она несла танец и какую-то невероятную твердость духа. «Танцующая в Аушвице» — документальное свидетельство о человеке, который в непереносимых обстоятельствах твердо решил выжить — и выжил. Из тех, что очень трудно читать, но необходимо.
«Размышляя на эту тему, я неизменно прихожу к одному и тому же выводу: я не верю ни в Бога, ни в государство. Что же остается мне тогда? Только вера в людей. После войны все рассуждают о праведниках и злодеях, но кем они были на самом деле? Конечно, войну учинили уголовники и военные преступники. Но если бы немцы выиграли войну, кем бы они тогда были?..»
— Это какой у тебя состав? — Кроме барабанщика — первый. — А по записям? — Ну-так примерно третий. У нас, кроме барабанщика, все — с самого начала. — Это за сколько ж лет, если с самого начала? — С восемьдесят первого. У них у всех оно было. У моторного барабанщика. У совершенного параноика Ильи Куликова — по сравнению с ним наш «Полковник» Некрасов [1] выглядит анемичным вьюношей, потеющим над своими учебниками по журналистике, забывая сходить в туалет. У гения гитарных соло Александра Храбунова, похожего на деревенского дурачка, однако, судя по всему, отлично знающего, куда по грифу бегут его пальцы. Ветераны, бля, рок-н-ролла. Все они были четкие.
— Майк, как ты думаешь, что сейчас происходит с рок-н-роллом? — По-моему, так жив и здоров... Люди радуются, любят это дело. Рок-н-ролл как бы возрождается каждые несколько лет, а люди, которые его любили, — они всегда остаются. И появляются новые люди, которые именно рок-н-ролл любят. Объяснить это трудно, но Майк был четкий. По-моему, впервые я осознал, что́ все это на самом деле значит, когда увидел кряжистого человечка с сальными седеющими волосами, в красной майке и чудовищных темных очках — зачем они ему, во имя всего святого? Он описывал руками уместные фигуры и под бой барабанов и гитар произносил со сцены свои обычные пустяковины о любви в большом городе и в нынешние времена. Иметь точку зрения простого человека в наши дни — крайне полезно. Он был четкий.
— Как ты себя сейчас чувствуешь наверху? — Ну, не такой уж это и верх. Но чувствую нормально вполне. Сегодня — уже ничего. Большой неожиданностью было, что наш альбом — № 1, причем не по опросам, а по компьютерным сведениям ТАСС. Мы-так очень сильно удивились. Внизу плавилась и горела оттяжная бладивостокская молодежь, ревела: «З! О! О! П! А! Р! К!» и «Рок давай!», а он на сцене почти не двигался. Казалось, ему совершенно нет до всего этого дела. Но после концерта я видел, как из его тишотки с надписью «Буги» выжимают ведра пота. Мне этого зрелища хватило. Он на самом деле был четкий.
— Как ты себя самого видишь в русском рок-н-ролле? — В рок-н-ролле? Не знаю, мне как-то всегда было трудно себя определить... К какой-то категории себя причислять — пожалуй, это не мое дело даже. Кого-то другого. Ну, играем мы рок, рок-н-ролл играем, блюзы играем... Потом, уже в разговоре, он подтвердил свою позицию. Его сдержанные ответы на мои идиотские вопросы, как это ни странно, убедили меня в его цельности больше, чем песни. Может, я и пытаюсь оправдаться сейчас (мне сказали, что мой провокационный подход его несколько обидел), но мне хватает тупости не ощущать честности в песнях «Зоопарка». Мне нужно что-то еще. И это Что-то я получил, когда отчаянно усталый Майк оставался четким.
— А рок у нас здоров или уже начинает пованивать? — Ну, рок року рознь. Кое-какой здоров, кое-какой пованивал изначально. Есть хорошие группы, есть плохие — только и всего. А как таковой — я думаю, не так уж плох, собственно.
Я думал о русском роке. Он ведь асексуален до того, что это возведено в принцип. Они либо принимает себя слишком уж всерьез, либо озабочен чем-то поглубже. Либо уж настолько непроходимо туп, что не способен вслух ни о чем рассуждать. Исключения крайне редки. Рок-н-ролл «Зоопарка» — похоже, одно из них: группа расправляется с сексом с той же легкостью, что «Аквариум» — с дзэном и христианством.
Это из свежих примеров. Однако все это — лишь слова. Что в имени?.. Майк никогда не поигрывал мышцами, не вертел тазом перед микрофонной стойкой, не принимал маниакальных поз перед полумертвыми от восторга поклонницами. Ему всегда было некогда быть сексапильным. Он оставался четким.
— Когда ты поешь рок-н-ролл на русском языке, ты на что больше ориентируешься — на русский язык или на рок-н-ролл? — ...Я думаю, что в идеале — это когда здоровый синтез происходит. — Ты думаешь, у «Зоопарка» — здоровый синтез? — Опять-таки, я говорю: не нам судить. Может быть, и нездоровый... А может быть, и больной. Со стороны оно слышнее. Иногда клише ритм-энд-блюза и рок-н-ролльные стандарты казались немножко слишком уж очевидными. Я не о тех «пленочных временах», когда мы цитировали «Зоопарк» сплошняком, неимоверно радуясь, когда узнавали знакомые строки, звучавшие теперь по-русски. В 1983-м все это было еще в новинку. Сейчас же Майк иногда выглядел пародией на самого себя тогдашнего (особенно в номере «У тебя новый пудель», который есть не что иное, как «Новая коняшка» Дилана). Майк, скажи, куда ушли те времена… Четко, значит, да?
— А вот есть мнение, что, типа, «Зоопарк» с Майком продались там... — Кому? — Ну-у, «Мелодии», официозу... — Во-первых, я могу честно сказать, что я пальцем о палец не ударил для того, чтобы эта пластинка вышла. Продаваться «Мелодии»? Так «Мелодия» вообще ничего не платит. Что же, все, у кого пластинки вышли, — взяли все и продались, что ли? — Но говорят ведь, что нашему року лучше бы и не выходить из подполья... — А почему? Конечно, лучше сидеть в подвале всю жизнь и играть там для трех своих знакомых — это лучше? Я думаю, что нет. Но он так и не изменился. За восемь лет он не поменял в своих песнях ни одной ноты. По-своему он оставался честен, «нормально тверез». Не знаю, хороша такая последовательность или нет. Но на сей раз на сцене он был поистине четкий.
— ...Вот многие пришли и несколько разочарованы: вот, мол, тогда была легенда, «Зоопарк»... — Когда сидели в говнище? Что ж, всю жизнь в говнище сидеть, что ли? Я не знаю, может быть, кому-то это нравится: подпольные вот такие художники, гении... там... А для чего это все появилось? Для того, чтоб играть для людей. Наконец мы получили возможность работать нормально... Вероятно, единственный пример четкого отношения мне продемонстрировал Кот Соломенный из местной группы «Третья стража». На концерте в самый первый день, когда я еще не вполне врубался в происходящее, я увидел Кота — он стоял в танцующей толпе прямо перед Майком на сцене. Кот не прыгал. Не орал. И, само собой, не показывал «козу». На мой взгляд, то было идеальное взаимодействие артиста и слушателя: окаменевший Котик — и недвижимый Майк. Кот мне только и сказал: «Мне кайф». И все. Они оба были четкие.
— А как ты думаешь, чего они не получили? Вот они шли и чего-то от «Зоопарка» ждали. Чего не дождались? — Это их нужно спросить. — А ты как думаешь? — А я не знаю! …Майк швырял в ревущую и беснующуюся толпу свою старую классику — «Пригородный блюз» и «Ты дрянь». Даже под конец тура, когда потные бладивостокские обыватели торчали, как маленькие штыри, а у ментов началась истерика, охрипший Майк оставался четким. Экзистенциальная злость его выплеснулась лишь однажды — на «Праве на рок». И только…
— Ты не видишь противоречий каких-то идеалов рока с нашей зачаточной системой шоу-бизнеса? — Рок-н-ролл изначально всегда был шоу-бизнесом — частью шоу-бизнеса. — А отечественный рок? — А у нас нет шоу-бизнеса в нашем отечестве. Быть может, на этот раз в нашем богом забытом городе мы видели самого последнего живого рок-н-ролльщика. Пусть себе поет в мире. Пусть поет, что хочет. Он свое право на рок заслужил. Почти.
— Что ты будешь играть дальше? — Те песни, которые будут написаны.
От автора. Этот материал, опубликованный "Букником", был изначально написан на английском языке и опубликован в пятом номере самиздатского журнала =ДВР= в 1988 году (тираж 7 экз.). Интервью, существенные выдержки из которого вошли в текст на русском, было взято у Майка Науменко во время гастролей группы «Зоопарк» во Владивостоке 1 июля 1988 г. Вопросы мы задавали дебильные и наглые — играли в гонзо, в контркультуру, во что мы тогда только ни играли, — но Майк был терпелив и снисходителен. А потом стало ясно, что по-английски сказать какие-то вещи о Майке — проще. Этого требовала сама парадигма, отсюда и подзаголовок "Экзерсисы в мейнстриме". Сейчас я смотрю на этот текст, переложенный на русский, и мне странно. Прошло почти 30 лет, а сейчас о «Зоопарке» я бы написал примерно так же. Видимо, дело во мне. В 1990 году материал «The Last Rock’n’Roller» (подписанный псевдонимом Yermalafid) был перепечатан итальянским фанзином «Tommy» (куда его передал известный музыкальный критик Артем Липатов) и, говорят, еще где-то в Штатах. Мы даже шутили тогда, что надо весь журнал делать на английском — тогда у него будут читатели, а у нас — видимо, деньги и слава.
Мария Магдалина Франческа Людвиговна Моравская умерла то ли в конце
1940-х в США, то ли в конце 1950-х в Чили, а родилась в 1890-м в Польше,
в небогатой католической семье, рано потеряла мать, а в возрасте 15
лет, из-за конфликта с мачехой, ушла из дома, оказалась в Одессе, потом в
Санкт-Петербурге, включилась в революционное движение, дважды
оказывалась в пересыльных тюрьмах. А еще она писала стихи – ей
покровительствовал Волошин, ее хвалила Гиппиус (похвала этой женщины
дорогого стоила), она общалась с Гумилевым, дружила с Эренбургом, была
завсегдатаем «Бродячей собаки», потом, после Февральской революции,
эмигрировала — через Японию и Латинскую Америку в США, и в результате
оказалась практически забытой в России.
Книга «Апельсинные корки» появилась в 1914 году. Сборник детских
стихов понравился Чуковскому и Георгию Иванову, а сама Моравская писала
про него: «Это мои любимые стихи». И вот, наконец, благодаря маленькому, но гордому детскому издательству «Август», они переизданы.
Это – очень особенные детские стихи. Их главный герой – ребенок,
которого обижают. Вернее, ему кажется, что его обижают – им владеют
совершенно взрослые грустные мысли: ах, меня никто не любит! «Ах,
обижают меня постоянно… Убегу в африканские страны…» — впрочем, пожалев
«маму, котенка и братца», ребенок все же решит, что лучше остаться.
Девочка из другого стихотворения требует убрать надоевших кукол, потому
что мечтает о котенке, а Гришка из стихотворения «Беглец» убежал в
Америку – его, конечно, нашли, на Приморском вокзале, и теперь он
грустно кусает ноги, но мы-то знаем, что он – герой! И сразу в
нескольких стихотворениях дети сидят дома, потому что на улице – дождь,
или потому что они болеют, или еще по какой очень важной причине.
Никогда не читал таких детских стихов. Зато знаю, что дети начала ХХ
века были очень этими стихами довольны. Надеюсь, и спустя сто лет дети
будут счастливы, если родители прочитают им эти строчки. И совершенно
уверен в том, что родителям эти строчки понравятся.
За сотней дверок и замков в парижском музее спрятан большой алмаз. Он голубой, но если всматриваться вглубь, то вы увидите красные вспышки и переливы. По легенде, как рассказывает экскурсовод стайке школьников, стоя перед маленькой запертой дверцей, алмаз проклят — владеющий им будет жить долго-долго и будет всегда здоров, но с его близкими, со всеми, кто его окружает и дорог ему, будут случаться ужасные несчастья.
Мари-Лора живет с папой. На дни рождения он дарит ей собственноручно сделанную коробочку-головоломку (куда спрятано лакомство) и книжку про морские приключения, написанную шрифтом Брайля. Мари-Лора ослепла, когда ей было пять лет. Папа выстругивает макет квартала в Париже, где они живут, точь-в-точь, все канализационные люки, все решётки, все окошки и водосточные трубы. Мари-Лора каждый день пробегает пальцами по макету, чтобы запомнить. Чтобы ориентироваться. Чтобы научиться ходить по городу. Папа берёт ее в музей, где работает, и там Мари-Лоре можно трогать все ключи и все ракушки, ее учат запоминать и узнавать наощупь. Пока не начинается война, и они не вынуждены бежать в другой город к чокнутому дядюшке, чтобы спасти один из экспонатов...
Вернер с сестрой Юттой живут в детском приюте в маленьком городке Германии. Их родители погибли в шахте, но в приюте славная воспитательница. Вернер с Юттой бегают по городку, роются в помойках и однажды находят сломанный радиоприемник. Вернер разбирает его, изучает, снова собирает и приемник начинает работать! Они слушают его постоянно, находят новые волны, Вернер достраивает его, улучшает, читает книги по физике и механике, ловит удивительные передачи об устройстве мира, и довольно быстро (к 12ти годам) становится известен, как лучший мастер в округе. Пока не начинается война, он чинит приемник какому-то важному господину, и его не отправляют в элитную школу, готовящую солдатов...
Обширнейший, длиннейший, интереснейший и вполне бы достойный называться настоящим-пренастоящим английским и, вероятно, викторианским, роман (если бы там не было сексуальной линии, которая красной нитью... ну, вы понимаете: то про то, чтоб мастурбировать, мечтая взять в рот мужской половой член, в викторианских романах как-то не очень писали).
Совершенно при этом неважно – была ли такая женщина (которая главный герой) в натуральной действительности XVIII-XIX веков, либо ее без никаких на то оснований сочинила неанглийский писатель XX века, но женщина получилась пассионарной, многосложной, закомплексованной, нетипичной для своего времени и очень неубедительной (это если она была взаправду). А если ее не было – то и ладно, в романах и не такие небывалые персонажи прекрасно жизнедействуют (взять хотя бы Гулливера, детей капитана Гранта или старика Хоттабыча). Так вот и эта героиня – заставила прожить всю свою биографию вместе с ней, заинтересоваться ботаникой (особенно мхами) и теорией, параллельной дарвиновской, поездить по миру (что совсем не то же самое, что поездить по миру в веке двадцатом), настрадаться и умереть, в общем-то, счастливой, ученой и мудрой.
За внешней увлекательностью и многофигурностью – хотелось бы написать, что кроется глубина и многозначность, но она там не очень кроется. Там кроется американская чуть-чуть попсоватая простодушность с ее желанием все непонятное разжевать, а все неприятное карамелизировать, но и это, знаете ли, здорово – потому что неамериканский викторианский роман, будучи написанным ровно о том же, вогнал бы своего читателя в тьму депрессивную, а американский викторианский роман мягко завлекает своего читателя к свету, к свету – дескать, все хорошо, что хоть как-то кончается...
В эти дни мы отмечаем целых два праздника, а потому наш
концерт будет состоять из двух отделений, и первое посвящено нам.
Надо думать, это самый известный поющий додо в мировой
литературе… культуре… везде.
Но не единственный. Вот додо, поющий за завтраком.
А это додо, играющий джаз.
А здесь целый квартет додо поет песню о додо.
Песни о додо, как мы заметили, поют все — и дети…
…и взрослые.
Додо воспевают…
…и немножко запрещают.
Но главным образом воспевают, конечно.
Как вот здесь. А мы переходим ко второму отделению — оно
посвящено человеку, который тоже родился в августе:
Грустно, правда, то, что Хэнк уже умер, но и смерть его стала
темой как минимум одной литературной песни:
Ее исполняет коллектив, назвавшийся именем персонажа совсем другого
романа — «Убить пересмешника» Харпер Ли.
А начитанный человек по имени Вишал положил на музыку одно
его стихотворение.
В общем, просто — «Буковски», как спела литературная группа «Скромная
мышь», о которой мы уже говорили в наших предыдущих концертах. А вот этот же прекрасный
коллектив называл себя в честь одного из самых известных его сборников — «Музыка
горячей воды»:
Да, как вы заметили, по традиции мы завершили наш
сегодняшний литературный дивертисмент околокнижной песенкой — о бумаге. Ну,
примерно. Это чтоб вы не забыли, как читать настоящие книжки, добыть которые можно
у нас. Бумага — дело, как известно, конечно, тонкое, но вы не поверите, сколько
прочтений она может выдержать. Додо новых встреч!
Целых три раза "Голос Омара" докладывал вам о трюкаче Кириле Бонфильоли, положу и я свои три пенса. Подробности об авторе лучше всего почитать в давнишнем эфире у Макса, а я тут коротко — о том, что дорого (и нечасто попадается) мне лично.
Есть у некоторых авторов бесценное свойство: каким бы ни был увлекательным сюжет, какими бы живыми и подлинными не были персонажи, сколь важным и значимым ни было б то, что желают они в конце концов сказать читателю — всё это они вытворяют под канонаду китайских фейерверков щедрого слова. Под щедрым словом я понимаю дополнительный подарок читателю в виде каламбуров, парадоксальных сравнений, комических интертекстуальностей, физической комедии и прочего счастливого паясничанья, которые для высоких смыслов и саспенса вроде бы не обязательны, но есть книги, которые я, затаив дыхание и умирая от восторга, читаю только ради авторской щедрости. Все остальное либо как-то доезжает до моего сознания попутно и исподволь, либо я потом перечитываю книгу с фокусом на всем вот этом "смысловом".
Кирил Бонфильоли — штукарь. Салтыков-Щедрин, Вудхаус, Адамс, Миллигэн, О'Брайен, Беккет, Летт — штукари. Мне плевать, заигрываются они или нет, щедрости не бывает чересчур, я готова простить в этом отношении любые излишества ради чуда языка. В штукарстве язык, как райское дерево, покрывается всеми цветами и сыплет всеми фруктами (и овощами, и сырниками, и колбасой). Некоторым вдумчивым читателям (тм) мерещится, что читать "смешную" литературу — несерьезно и даже где-то стыдно. Какая потрясающая чушь. Великая смешная литература — заповедник языка, с буйством эндемической растительности и живности. Читайте смешное, господа.