Издательство Додо Пресс: издаем что хотим

Голос Омара

«Голос Омара» — литературная радиостанция, работающая на буквенной частоте с 15 апреля 2014 года.

Исторически «Голос Омара» существовал на сайте «Додо Мэджик Букрум»; по многочисленным просьбам радиочитателей и с разрешения «Додо Мэджик Букрум» радиостанция переехала на сайт «Додо Пресс».

Здесь говорят о книгах, которые дороги ведущим, независимо от времени их публикации, рассказывают о текстах, которые вы не читали, или о текстах, которые вы прекрасно знаете, но всякий раз это признание в любви и новый взгляд на прочитанное — от профессиональных читателей.

Изначально дежурства букжокеев (или биджеев) распределялись так: Стас Жицкий (пнд), Маня Борзенко (вт), Евгений Коган (ср), Аня Синяткина (чт), Макс Немцов (пт), Шаши Мартынова (сб). Вскр — гостевой (сюрпризный) эфир. С 25 августа 2017 года «Голос Омара» обновляется в более произвольном режиме, чем прежде.

Все эфиры, списком.

«Голос Омара»: здесь хвалят книги.

Макс Немцов Постоянный букжокей пт, 7 октября

Современная женская проза

"Смерть наследственна", Триша Уорден

Короткие тексты современного поэта и прозаика Триши Уорден — срез радикального андерграунда США последнего десятилетия. Триша известна в Штатах своими сборниками, традиционно выходящими в издательстве Хенри Роллинза «2.13.61», отдельными работами, публиковавшимися в антологиях «рок-н-ролльной» и маргинальной литературы, и активными «мультимедийными» выступлениями со многими весьма уважаемыми деятелями культуры: Хьюбертом Селби-младшим, Джоном Кейлом, Джеком Уомэком, Экзен Червенкой, Доном Баджимой, Бликсой Баргельдом, Марком Э Смитом, Майклом Джирой и тем же Хенри Роллинзом. Триша, кроме того, — романист, драматург и редактор сетевого журнала искусств «Цифровой молот». Она была одним из авторов сценария фильма «Элегия по Шамбондаме», получившего особый приз «Золотой телец» Большого жюри Фестиваля голландского кино. Ее первая книга вышла, когда автору исполнился всего 21 год, а теперь ее тексты вошли в учебные курсы нескольких колледжей США по современной литературе. Единственное, что Триша Уорден имеет сказать о своем творчестве — это что пишет она без заглавных букв не из фиксации на поэзии э.э.каммингса, а потому, что жать на клавишу «смена регистра» слишком долго.

Читать тексты Триши Уорден — своеобразная шоковая терапия, сродни чтению, скажем, возрожденческого художника Майкла Джиры. Лимб современного маргинального искусства примерно тот же, но там, где Джира реконструирует атмосферу тотального ужаса через нагнетание элементов сюрреалистической фантасмагории в пространстве сна, Триша «приземляет» читателя, вводя его в ткань казалось бы совершенно бытовых зарисовок. И только по мере погружения в текст ее истории мутируют в абсурд и бред, сохраняя в себе мощную лирическую ноту. Ее рассказы, монологи, наброски и стихотворения в прозе одновременно смешат, ужасают и восхищают ювелирной точностью интонаций и передачи отношений. А подход Триши Уорден — сильная и стильная смесь «высокого смеха» Германа Гессе и взрывного внепоколенческого «ангста», отношение глубоко свое и уникальное, на что бы ни упал ее блуждающий взгляд — будь то насилие над женщиной, современное общество «потребления страха», поклонение рок-звезде, детская порнография, одиночество, безумие, полицейский беспредел или же распад личных связей и самой психики. При всем этом, Тришу довольно сложно пометить каким-то однозначным каленым клеймом — например, «разъяренной феминистки» или «урбанистической панк-поэтессы». Перед читателем предстает целая галерея портретов эмоциональных инвалидов, монстров, уродов или просто очень несчастных или смертельно обозленных людей. Каким же через призму Триши Уорден нам увидится окружающий мир — об этом вообще лучше помолчать…

Пока не перевернете последнюю страницу этого томика современной «женской прозы».

Аня Синяткина Постоянный букжокей чт, 6 октября

«Бывает ещё никуда не сходил, а уже всё про всех подумал»

«Лит-ра», Павлик Лемтыбож

«Следить за формой зачастую приятнее, чем за содержанием. Однако беды в том нет, ибо правильно организованная форма наполняется содержанием самостоятельно».

Так оно на самом деле и есть, и всё, что пишет и рисует Павлик Лемтыбож (он же Павел Власов, питерский поэт, музыкант, барабанщик и автор текстов группы «Сказы леса») — ясное и безапелляционное тому подтверждение. Каждый его коротенький текст — это такой безумный кубик-рубик, который складывается перед тобой в прямом эфире. Не только нет ни у самого кубика, ни у рук, которые бойко его трансформируют, никакой внутренней потребности придерживаться каких-нибудь специальных кубиковых правил, но и самой геометрической формы мало-мальски, а если приглядеться — вовлечены они вместе с вами, зритель, в нечто несусветное. При каждом щелчке кубик становится то резиновой уточкой, то невозмутимой консьержкой Аграфеной Львовной, то теологическим озарением. То есть в целом ведет себя для кубика-рубика как-то вполне безответственно. И все они вместе, уточка, Аграфена и озарение, как будто бы пришли к тебе в гости с некоторого похмелья и рассказывают, что человечество натворило с собой и с другими за всю свою историю, а тебе, хоть ты этого и не сознавал, расхлебывать. И, конечно, возникают определенные вопросы к себе и к человечеству, и некоторая лирическая нотка проскальзывает в твоем «Ах!», а все-таки очень, очень, ОЧЕНЬ смешно. И не можешь не думать каждые пару минут: «Вот! Вот же как человек умеет делать языком!..». Что, мы понимаем, во всех отношениях выдающееся качество и редкость. Так-то.

«А буде кто опять окончит письмо своё словом «так-то», — того тут же брать в часть, давать 40 шпицрутенов, вешать на спину туза и ссылать, на хер, не медля ни часу на станцию Морда».

Евгений Коган Постоянный букжокей ср, 5 октября

Мы уходим прямо в даль…

«Там, где…», Дмитрий Озерский

Отвечая на вопрос о любимых поэтах (или, если говорить умнее, о поэтах, оказавших наибольшее влияние), Дмитрий Озерский называет три фамилии – Пастернак, Введенский, Хлебников. Мне кажется, это очень верно: отточенные формулировки (если можно употреблять это слово в отношении стихов) Пастернака, заумь и вселенский абсурд Введенского и вселенская же грусть и мудрая ирония Хлебникова – составляющие стихотворных текстов Озерского, которые, существуя в общем поле русской поэзии, остаются совершенно узнаваемыми и абсолютно авторскими и оригинальными. При этом, творчество Озерского делится как бы на две (три, если говорить еще о прозе) части: как автор почти всех песен группы «АукцЫон», Озерский по-хлебниковски (и по-крученыховски) использует слова и буквы именно как слова и буквы, как звуки, существующие вместе с музыкой, как поэт же он продолжает обэриутовскую традицию грустного абсурда, за которым, кажется, скрывается от всего того, что его окружает.

Запрещено искать рассвет –

Проснешься через десять лет.

Запрещено искать закат –

Очнешься десять лет назад.

Не пей весной туман ночной –

Вернешься карликом домой.

Не трогай тень луча луны –

Увидишь бабушкины сны…

«Там, где…» - единственная книга стихов Озерского. Некоторые из этих стихов стали песнями «АукцЫона» - Леонид Федоров уже сделал из них «страшилки», некоторые пока остались стихами, Озерский называет их детскими. На вопрос, как он отличает детские стихи от взрослых, Озерский пожимает плечами: нравятся детям – значит детские.

Снег лежит, как птица белый,

А внутри – другое дело!

В небе звезды догорают –

Человечки отдыхают.

Пусть вокруг метель и стужа,

Только все это снаружи,

Там, где сосны за окошком,

Там, где лунная дорожка,

А внутри сопят, как мышки,

Человечки-коротышки,

И летят клубочки дыма,

И зима проходит мимо…

В книге «Там, где…» стихи Озерского дополнены рисунками Гавриила Лубнина – художника и поэта, который в своих стихах существует примерно в том же пространстве, что и Введенский, и Хармс, и Олег Григорьев, и Дмитрий Озерский, в пространстве победившего абсурда, в пространстве, в котором звук слов не менее важен, чем их смысл. И лучшего дополнения к стихам Озерского придумать невозможно.

И только один вопрос не дает мне покоя – почему Озерский называет свои стихи детскими?

Город спал и не заметил

Приближения ворон.

Только маленькие дети

Горько плакали сквозь сон.

Только выли, как старушки,

Из подвальной черноты

Злые кошки-побирушки

И бездомные коты.

Только совы веселились,

Только трубы да столбы

Затряслись и покосились

От вороньей ворожбы…

Маня Борзенко Постоянный букжокей вт, 4 октября

По-моему, в тебе скрыт толстяк

"Борец сумо, который никак не мог потолстеть", Эрик-Эмманюэль Шмитт

Это небольшая история о мальчике-подростке. Он продает на улицах комиксы с непристойными картинками, бродяжничает (сирота), бегает от полиции, дерется с конкурентами, всегда настороже, и изрядно озлоблен. Неудивительно, впрочем.

И однажды (а потом ещё много раз) мимо него проходит старик, говоря "В тебе скрыт толстяк!"

Парень, конечно, бесится, решает, что старик сумасшедший (ведь он кожа да кости), издевается над прохожим. А тот приглашает его посмотреть на бой борцов сумо, и продолжает настаивать, что в мальчике скрыт толстяк. И предлагает начать тренировать его как борца.

Эта книга о том, что человек может всё. Она отлично переворачивает представление о борьбе сумо в целом (это очаровательный, очень изящный, очень вдумчивый спорт, где побеждают мозг и выдержка) и о толстяках. Они оказываются невероятно целеустремленными людьми, внимательными и решительными, настоящими силачами, исполинами как тела, так и духа. В противовес им тонкие и звонкие начинают казаться несколько болезненными.

Это было так неожиданно. Совершенно неожиданно, что на протяжение всей книги стереотипная установка "худые = здоровые и красивые" методично расшатывается. Это книга о боди-позитиве, о принятии себя и своего тела, о господстве духа над телом, об использовании своих ресурсов на благо себе и другим.

Очень советую ее читать в терапевтических целях, и давать знакомым подросткам (да и всем)

Стас Жицкий Постоянный букжокей пн, 3 октября

Кисть, компьютер и живот

"Записки от скуки", Кэнко-хоси

Сборник текстиков, для жанрового определения которых в русском языке слова нет. В японском они называются дзуйхицу – это не рассказы, не эссе, не дневниковые записи... Дзуйхицу, короче, и все тут – в переводе – “вслед за кистью”, то есть кисть пишет себе чего-то там, а мысль вслед за нею то ли поспевает, то ли не всегда (хотя у этого монаха поспевает безусловно, хоть и парадоксальная). Разум обитателя двадцать первого столетия порой отказывается понимать причину движения кисти, совершенного семь веков назад, да еще и за тридевять земель. Логика выбора (о чем писать, а о чем – не стоит), если она есть, разительнейшим образом отличается от того, что нам нынче приятно считать логикой. А душа почему-то радуется…

Да вот вам четыре цитатки навскидку:

«Почерк должно иметь не корявый и беглый; обладая приятным голосом, сразу брать верную ноту; не отказываться выпить, несмотря на смущение, – это хорошо для мужчины».

«…Не высказывать того, что думаешь, – это все равно что ходить со вспученным животом…»

«Жил в Цукуси некий судейский чиновник. Главным лекарством он считал редьку и поэтому каждое утро съедал по две печеные редьки и тем обеспечил себе долголетие.

Однажды, выбрав момент, когда в доме чиновника не было ни души, на усадьбу напали супостаты и окружили ее со всех сторон. Но тут из дома вышли два воина и, беззаветно сражаясь, прогнали всех прочь.

Хозяин, очень этому удивившись, спросил:

– О люди! Обычно вас не было здесь видно, но вы изволили так сражаться за меня! Кто вы такие?

– Мы редьки, в которые вы верили многие годы и вкушали каждое утро, – ответили они и исчезли.

Творились ведь и такие благодеяния, когда человек глубоко веровал».

«Хорошо иметь в друзьях:

во-первых, человека, который делает подарки; во-вторых, лекаря; в-третьих, мудрого человека».

Ага, вот же на что это по жанру похоже (хоть и не-по русски, но понятно): на твиты в Твиттере и статусы в Фейсбуке! Ужасно хорошо, что в Японии 1330-х годов далеко не каждый умел ловко шевелить кистью и далеко не каждое ее шевеление сохранилось на каком-нибудь сервере! А то мы нынче обладали бы огромным корпусом текстов, где вслед за кистью этой на бумаге шли тексты преимущественно глупые, бессмысленные, безграмотные и просто неинтересные – и поди выкопай из этой горы плевел единичные зерна тонкой парадоксальной иронии, забанив ненужное... Где историку – раздолье, там читателю – беда. Иной раз подумаешь: может, оно как-то неправильно, что грамотность компьютерная (то есть, умение елозить цифровой кисточкой по виртуальной бумажке), обретаемая раньше грамотности языковой и, главное, умственной – не такое уж и благо, и многим лучше б так и ходить со вспученым животом, не давая газам вырываться наружу.
Впрочем, та же фигня была и в XIV веке:

Мне во всем дорог лишь мир старины. Нынешние нравы, как видно, становятся все хуже и хуже. И даже прекрасный сосуд, изготовленный каким-нибудь искусным мастером резьбы по дереву, тем и приятен, что формы его старинны. Замечательны слова, записанные в старину на клочках бумаги. А вот разговорная речь становится все более и более убогой”.

Наверное, стоит быть терпимее. Тем более, что мы не знаем, как оно тут будет лет через семьсот, и что досужий читатель напишет про наши чудом сохранившиеся в кэше статусы.

Голос Омара Постоянный букжокей вс, 2 октября

Ричард Бротиган — человек, который в этом мире не дома

Фаина Гуревич, переводчик (публикуется с разрешения автора)

Герой контркультуры, литературный идол 60-х и начала 70-х, последний из битников, мост между BeatGeneration и Love Generation, хиппи-романист, поэт, дутая фигура, халиф на час, наследник Марка Твена и Хемингуэя, алкоголик, самоубийца, автор девяти поэтических сборников и одиннадцати романов, среди которых культовый — «Рыбалка в Америке», в считанные месяцы разошедшийся миллионными тиражами и до сих пор не сходящий с книжных полок Америки и Европы, — все это о Бротигане, человеке, имя и книги которого практически не известны русскоговорящему читателю.

Ричард Бротиган родился 30 января 1935 года в Такоме, штат Вашингтон. Это был разгар Великой Депрессии, глубоко отпечатавшейся на судьбах и мировоззрении нескольких поколений американцев. Семья, состоявшая из матери, двух сестер, брата и сменяющих друг друга отчимов, была не просто бедной, а нищей, жила случайными заработками и пособиями, часто переезжала с места на место. О том, что его настоящая фамилия Бротиган, Ричард узнал от матери, только когда пришло время получать аттестат: мать решила, что в документе должно стоять верное имя.

Очень мало известно о детстве и юности Ричарда Бротигана — те, кто его знал, отмечали скрытность во всем, что касалось биографии. Даже дочь, долгое время бывшая самым близким ему человеком, с удивлением вспоминала, что пересказывая ей эпизоды своего детства, отец никогда не называл родных по именам. Кое-что можно понять, читая его книги.

«Ребенком — когда я впервые услышал о рыбалке в Америке? От кого? Кажется, это был отчим.

Лето 1942 года.

Старый пьяница рассказал мне о рыбалке в Америке. Когда он был в состоянии говорить, он описывал форель так, словно это драгоценный и умный металл».

Эта цитата из «Рыбалки в Америке».

«Моя мать мирилась с моим существованием», — слова главного героя и рассказчика из написанного в 1979 году романа «Чтоб ветер не унес все это прочь».

«Я не помню, чтобы мать когда-нибудь обнимала Ричарда или говорила нам, что она нас любит», — из воспоминаний младшей сестры.

Трудно обвинять замотанных нищетой и беспросветностью людей в том, что у них не хватало сил на любовь к своим детям.

Бодлер ходил
к нам в гости смотреть,
как я размалываю кофе.
Был 39-й год,
мы жили
в такомской трущобе.
Мать сыпала
в кофемолку зерна.
Я был мал,
крутил ручку и
представлял шарманку,
Бодлер же представлялся
обезьяной,
прыгал и стучал
железной кружкой.

(Из цикла «Галилейский хичхайкер»)

Маленькому мальчику, которому не хватало в жизни любви и игрушек, приходила на помощь могучая сила — воображение. Принимая облик Бодлера, рыбалки в Америке, арбузного сахара, загадочной библиотеки, где хранятся книги, которые никто не прочтет; таинственного старика, живущего у пруда в самодельной хижине, дождя над горами или самой смерти — оно не покидало его до конца жизни.

Он хорошо учился, несмотря на постоянные переезды и меняющиеся школы, рано пристрастился к чтению, часами просиживал в библиотеках, начал сочинять сам и в пятнадцать лет твердо знал, что будет писателем, — выбор, который вызвал у окружающих, мягко говоря, недоумение. При этом характер у юного дарования был далеко не ангельский. Ни один из биографов Бротигана не обошел вниманием эпизод, о котором сам писатель почти никогда не вспоминал. В двадцать лет, поссорившись с подружкой, которой не понравились его стихи, он явился в полицию с требованием немедленно посадить себя за решетку. Арестовывать взбешенного поэта было не за что, но вместо того, чтобы мирно отправиться домой, Ричард перебил камнями окна в полицейском участке. Результатом стало двухмесячное пребывание и курс шоковой терапии в психиатрической лечебнице Портленда — той самой, в которой позже Милош Форман снимал «Полет над гнездом кукушки».

Бодлер пришел
в дурдом,
притворившись
психиатром.
Он прожил там
два месяца,
потом ушел,
но дурдом так
его полюбил,
что плелся следом
через всю
Калифорнию,
и Бодлер смеялся,
когда дурдом
терся о его ноги,
как приблудный кот.

(Из цикла «Галилейский хичхайкер»)

Вернувшись из лечебницы, Бротиган навсегда покидает Орегон и переселяется в Северную Калифорнию, где тогда жили битники и доцветал «Сан-Францисский Ренессанс».

«Я приехал в Сан-Франциско потому, что хотел жить в Сан-Франциско», — сказал Бротиган в беседе с Брюсом Куком, автором известной книги о бит-движении, в ответ на его вопрос, стремился ли молодой поэт стать одним из битников. «Я лишь краем коснулся битничества и то лишь тогда, когда оно уже практически умерло. Просто так случилось, что я их немного знал».

С 1956-го по 1972 год жизнь Ричарда Бротигана прочно связана с Северной Калифорнией. Он работал на случайных работах, сочинял стихи, выходившие мизерными тиражами в полукустарных издательствах — тоненькие книжки своих стихов Бротиган часто раздавал на улицах прохожим; тусовался с хиппи, некоторое время жил в одной из первых хиппи-коммун в местечке под названием Биг Сур. Стихи этого периода вошли потом в сборник «Пилюли vs. Катастрофа в шахте Спрингфилд». 8 июня 1957 года он женился на Вирджинии Дион Адлер, и в 1960-м году родилась Ианта Бротиган. Летом 1961 года, живя с женой и полугодовалой дочерью в кэмпинге штата Айдахо — у ручья, где водится форель, Бротиган за несколько месяцев написал на портативной машинке роман, который принесет ему мировую славу — «Рыбалка в Америке».

«Я всегда любил писать стихи, но это требует времени, как долгое ухаживание, которое приведет к счастливому браку, потому что нужно сначала как следует узнать друг друга. Я писал стихи семь лет для того, чтобы научиться составлять слова в предложения, но на самом деле я всегда хотел сочинять романы и понимал, что не смогу этого делать, пока не научусь составлять слова. Поэзия была для меня в то время любовницей, а не женой», — так он писал позже, в 1971 году.

Вслед за «Рыбалкой в Америке» были написаны «Генерал Конфедерации из Биг-Сура» в 1963-м году, «В арбузном сахаре» — в 64-м и «Аборт» — в 66-м. В то же время Бротиган сочиняет рассказы, которые затем войдут в сборник под названием «Лужайкина месть». Все это писалось в стол, не считая вышедшего в Нью-Йорке в 1964-м году и оставшегося незамеченным «Генерала Конфедерации» — публиковать никому неизвестного автора никто не хотел, но Ричард Бротиган относился к этому спокойно. В романе «Аборт» он описывает библиотеку, куда неудачливые сочинители приносят свои никому не нужные шедевры, чтобы те стояли на полке и никогда никем не были прочитаны — среди прочих посетителей в библиотеке периодически появляется высокий мужчина с вьющимися светлыми волосами до плеч, в очках и с густыми усами — портрет самого Бротигана.

Все изменилось в 1967-м году, когда в калифорнийском издательстве «Four Seasons Foundation» был напечатан роман «Рыбалка в Америке». Ричард Бротиган проснулся знаменитым.

По миру с шумом и воплями неслись шестидесятые. Размахивали транспарантами с «куриной лапой мира» и длинными волосами, собирали толпы стадионной поэзией и рок-н-роллом, грохотали напалмом во Вьетнаме и танками в Праге. Поколение Любви! Хотим Свободы! Мы не станем ни пушечным мясом, ни фаршем из ваших мясорубок! Венки из полевых цветов на головах, ромашки в дулах автоматов. По Америке и по свету катилась предсказанная Керуаком «рюкзачная революция». Хиппи-коммуны, секс-драгз-рок-н-ролл — незаполненной оставалась только литературная ниша, но и она пустовала недолго. Поколение, провозгласившее своим лозунгом «Не верь никому, кто старше тридцати», назвало литературным идолом застенчивого и негромкого тридцатидвухлетнего поэта — Ричарда Бротигана.

Бесполезно пересказывать его книги и меньше всего хочется называть их романами. Поэтическая проза, антироманы, нероманы, проза, написанная по законам поэзии, — шестилетнее ухаживание за капризной любовницей не могло пройти бесследно. Дело дошло до того, что критики заговорили об особом жанре, предлагая называть его книги «бротиганами». Слово не прижилось, а сам виновник торжества не особенно вдавался в литературоведческие подробности и продолжал говорить о своих книгах, как о романах, не придавая значения терминам. Прозу и стихи Ричарда Бротигана объединяет мягкий марк-твеновский юмор, пристальное внимание к деталям, вывернутая наизнанку логика, особый взгляд на мир, позволивший говорить о присущем только ему «чувстве искажения» и еще отстраненная и неброская фигура главного героя-рассказчика, альтер-эго автора — «человека, который в этом мире не дома», — цитата из романа «Аборт».

Книги расходились миллионными тиражами, переводились на европейские языки, критики, жонглируя посмодернистской терминологией, рассуждали о «феномене Бротигана», издатели и книготорговцы говорили о том, что авторитет дутый, и что волна популярности неизбежно должна схлынуть, а сам герой контркультуры, кажется, не очень понимал, что с ним произошло. Он продолжал жить в дешевой квартире чуть в стороне от Ван-Несс, по-детски радовался, когда его узнавали на улице, с удивлением доставал из карманов мятые долларовые бумажки, словно не понимая, как они там оказались… В доме кинозвезды, куда его теперь приглашали, как новую знаменитость, мог напиться и раскидать по комнате цветы из вазы, объясняя свои действия тем, что ему не хватает слов, чтобы выразить свою позицию в споре. А больше всей земной славы любил свою восьмилетнюю дочь.

Ему не нравилось, когда его называли хиппи-романистом. «Все, что я пишу, — это ответ человека на вопросы двадцатого века», — говорил он в интервью газете «Bozeman Daily Chronic». Ответ Ричарда Бротигана двадцатому веку был под стать самому веку и его вопросам — сюрреалистичным, запутанным и не столько разрешающим, сколько порождающим новые вопросы.

В 1972 году издательство «Warner Books» выпустило серию «Писатели — семидесятым». В нее вошли четыре книги, посвященные авторам, творчество которых, на взгляд составителей, должно было быть особенно интересно читателям в начинающемся десятилетии; вот эти писатели: Курт Воннегут, Герман Гессе, Дж. Р. Р. Толкин и Ричард Бротиган. Первые трое сейчас признанные классики мировой литературы, звезда же Ричарда Бротигана, вспыхнув ярко, не смогла удержаться на книжном небосклоне, и меньше всего в этом повинен человек, который в этом мире не дома.

Менялось время. Поколение длинноволосых постепенно превращалось в то, для чего они были рождены — в поколение бэби-бумеров, чья могучая энергия призвана не мытьем так катаньем все-таки приблизить мир к идеалам их молодости, пусть даже для этого приходится изрядно корректировать сами идеалы.

«Я не хочу сочинять ни сына Рыбалки в Америке, ни внука», — из разговора с другом. Поэт и писатель Ричард Бротиган тоже менялся, и не его вина в том, что вектор этих перемен не всегда совпадал с направлением ветра.

В 1973 году он покупает небольшое ранчо в штате Монтана, и теперь его жизнь делится между Сан-Франциско и Монтаной. Чуть позже, в 1976 году туда добавляется третья географическая точка — Токио. Несмотря на тяжелые запои, он много пишет: в 1974 году выходит роман-пародия на фильмы ужасов «Чудище Хоклайнов», в 1975-м снова пародия, на этот раз на садомазохистские книги типа «Истории О.» — «Уиллард и его кегельбанные призы», в 1976-м году — первый из двух «японских» романов «Следствие сомбреро», в 1977-м — комический детектив «Грезы о Вавилоне: сыскной роман, 1942». Бротиган снова возвращается к поэзии: в 1970-м году, еще в северо-калифорнийский период, выходит сборник стихов «Роммель прет вглубь Египта», в 75-м — «Ртуть грузят вилами» и в 78-м — «30-е июня, 30-е июня».

Книги неплохо продаются, но критика отзывается о них со все большим пренебрежением. Дело дошло до того, что «Уиллард» был назван худшим романом 1976-го года. Этому не было никаких объективных причин — мастерство Бротигана-писателя только росло: ко всему тому, что так ярко проявилось в первых книгах добавились отточенность стиля, лиричность, композиционные находки и изящно выстроенные сюжеты. Просто менялось время — маятник все дальше уходил от вольных шестидесятых, нарастала волна консерватизма, люди стыдились прежних себя, а вместе с собой и прежних кумиров.

«Когда 60-е кончились, Бротиган оказался тем ребенком, которого выплеснули из корыта вместе с мыльной водой», — писал в «Bozeman Daily Chronic» писатель и друг Бротигана Томас Макгуэйн. Сейчас с ним трудно согласиться — и 60-е не пена, и Бротиган не ребенок. В сотый раз повторилась обычная драма: поэт разошелся со временем. Тем хуже для времени.

У всех нас своя роль в истории. Моя — облако.
(Р. Б.)

Обиженный на прессу, Бротиган с 1972 года отказывается от интервью и лекций и сменяет гнев на милость только в 1980-м после выхода романа «Экспресс Токио-Монтана», соглашаясь на рекламный тур по стране. После этого он ведет курс писательского мастерства в университете штата Монтана, дает несколько интервью.

В начале 80-х на Ричарда Бротигана ополчилась, кажется, сама судьба: искренний, нежный, пронзительный роман «И ветер не уносит прочь», замысел которого он вынашивал семнадцать лет, критика встретила разгромными рецензиями; в Японии умерла от рака близкая ему женщина; тяжелый алкоголизм, разрыв с дочерью, причиной которой была обычная отцовская ревность — он не мог примириться с ее ранним по американским меркам браком. Последняя отчаянная книга «Несчастливая женщина» была закончена в 1983 году, но вышла в свет только в 1995-м во Франции и в 1999-м — в Америке. В октябре 1984 года Ричард Бротиган застрелился. Тело было найдено спустя почти две недели в его калифорнийском доме.

«Америка могла бы получше обращаться со своими поэтами», — эта совсем недавняя цитата взята из интернет-конференции, посвященной Ричарду Бротигану. Книги его вновь на полках магазинов, в журналах хвалебные рецензии — «есть многое на свете, друг Горацио…»

— Куда делся этот мальчик, мать?
— Не знаю, отец.
— Я нигде его не вижу.
— Наверное, он ушел.
— Может, он пошел домой...

(«Чтоб ветер не унес все это прочь»)


Фаина Гуревич, 2001 г.

Шаши Мартынова Постоянный букжокей сб, 1 октября

Уведите родителей от наших голубых экранов

"Мама, не горюй! Как научиться общаться с пожилыми родителями и при этом не сойти с ума самому?" Саша Галицкий

Эта книга, будем надеяться, возникнет в продаже уже в этом году. Саша Галицкий собирал на нее деньги краудфандингом, еще в 2015-м, всё удалось, книга для участников крауда вышла, я свой экземпляр (электрический) получила, и теперь Саша говорит, что отпустит ее в народ. Дорогие взрослые дети, берите на карандаш: даже если у вас идеальные отношения с предками, эту книгу вам читать нужно все равно. Потому что идеальные эти отношения у вас до поры до времени, а как оно сложится, когда вашим родителям будет 70+ (чтоб им жить долго и с хорошим самочувствием), никто не знает.

"Мама, не горюй!" — сверхчеловечная, честная, обаятельная и очень предметная методичка, полностью отвечающая своему подзаголовку. Моим родителям семидесяти еще нет, но отношения с ними выстраивать — старательно и осознанно — я начала по крайней мере лет пятнадцать назад, по массе причин, в том числе и невротических. Сашина книга изрядно помогла мне дособрать этот паззл и предложила свой уверенный, очень взрослый голос человека, давно работающего со стариками, в пользу некоторых интуитивных решений, которые я опасалась принять. Опасалась, потому что не до конца понимала, как этичнее. Как логичнее — понимаю практически всегда. Саша предлагает очень практичные, простые (для понимания; исполнение требует тренировки) и интуитивно правильные методы создания здорового общения и ухода за очень пожилыми родственниками, которые сохранят ухаживающему/общающемуся рассудок, спокойный сон и качественную карму.

Мистерия старости — конечно, не мистерия жизни после смерти (допустим, она какая-нибудь есть) и не мистерия младечества. Однако все-таки что мы, семь-восемь молодые, понимаем про людей, которым и впрямь завтра может быть последним днем в самом не статистическом смысле слова? И как это влияет на их поведение (от которого любой из нас хотя бы раз в жизни влезал на стенку)?

Вообще же таких книг про старость и как с ней жить — и самим старикам, и тем, кто с ними общается, — должно быть много. Человечество научилось жить сравнительно долго, а что делать с той частью жизни, которая еще сто лет назад доставалась абсолютному меньшинству, пока не очень понимает. Саша внес свои прекрасные пять сияющих дорогих копеек в это понимание, спасибо ему громадное.

Впрочем, показывать этот текст родителям я бы не стала. Он не для их глаз ;)

Аня Синяткина Постоянный букжокей пт, 30 сентября

Живое и мертвое

«Половина неба», Линор Горалик, Станислав Львовский

Повествование движется к катастрофе, это становится понятно с первых страниц. Марк приближается к ней с двух сторон: вот он, условно взрослый мужчина с бутылкой виски, летит из Бостона в Москву. «Эйр Франс». В сумке у него пистолет. В Бостоне — Мэри О'Брайен, ее муж Мартин О'Брайен, их дочка Лиззи. И удивительное небо, какого здесь у нас никогда не бывает, прозрачное, резкое.

Вот он, маленький мальчик, смотрит, как его одноклассница и подруга Маша сидит на парте впереди и пишет олимпиаду. Он тоже: Петя разменял один рубль двадцать пять копеек серебром на медь. У Марка и Мэри О'Брайен есть общее прошлое — бывшее общим для многих и многих: автоматы с газировкой, траурная ленточка на рукаве в день смерти Брежнева, «Крамер против Крамера» в кинотеатре, пепси-кола и торт «Наполеон» на дне рождении. Через все настоящее, что грохочет и свистит вокруг них, в самый миг своего рождения уже умирая и становясь прошлым, вьется ниточка их личной связи. Марк — фотограф National Geographic. Он не может фотографировать людей — и даже смотреть на снимки с людьми. Особенно на детские фотографии знакомых. На фотографиях — мертвые люди, мертвые дети.

У Марка и Мэри О'Брайен нет ни настоящего, ни будущего. Начинающий подросток Лиззи почти не говорит по-русски. Мартин — ветеринар и прекрасный, прекрасный, настоящее счастье. Небо прозрачное, резкое. Мэри говорит «Oh, Gosh».

Эти дети, которыми они были, не принадлежат истории, они живые, все в них живое и дышит, живое заключается в том, что умирает каждую секунду, мертвое выдирает себе зубами история и абсорбирует, и длинное гладкое мертвое тело ее полнеет и ширится.

Остается только бесконечная бездомность и неприкаянность, два совершенно разных неба — здесь и там, история изгнания из Рая в детальных бытовых зарисовках, которые невротически накручиваются в тугую пружину, чтобы скрыть, что обнимают пустоту и не могут ее ухватить: вот мы идем делать trick-or-treat, вот Кейп-Код, вот «грузинские» шашлыки на йогурте, вот пароходик идет вокруг Манхэттена, вот ты лежишь ничком на кровати в черной засасывающей воронке исторической необходимости, дуб — дерево, воробей — птица, Россия — наше отечество, самолет, пистолет.

Макс Немцов Постоянный букжокей чт, 29 сентября

Рассказчик историй

"Изобретение фотографии в Толедо", Гай Давенпорт

…Когда-то добровольцам американского Корпуса Мира, расквартированным в одной из африканских стран, пришла в голову блестящая идея: для просвещения местного населения одной из деревень снять фильм о том, что малярию переносят комары, комары плодятся в лужах, поэтому лужи на деревенской главной улице нужно осушать. Об этом перед камерой и должны были говорить старейшины племени. Когда фильм показали всем жителям, встречен он был гробовым молчанием, и лишь в одном месте раздались вопли восторга: «Цыпленок Нтумбе!» Озадаченных добровольцев Корпуса попросили показать фильм еще раз: некоторые дети во время сеанса вертелись и не смогли увидеть цыпленка Нтумбе. Покажите нам цыпленка Нтумбе еще раз! Выяснилось, что в одной короткой сцене, где сознательная мамаша, присев на корточки, вычерпывает лужу, у нее за спиной по самому краю кадра действительно бродит одинокий цыпленок. Эти славные странные американцы сколько угодно могут рассказывать о лужах, комарах и малярии, а тут, прямо перед ними вот в этой движущейся картинке на стене ходит живой цыпленок Нтумбе. Чего ж еще можно требовать от искусства?

«Тридцать лет, — пишет Гай Давенпорт, — я сочинял истории, в которых цыпленок Нтумбе приковывал к себе внимание слишком многих из моих немногочисленных читателей. Академики даже разработали целую критическую школу, призванную обучать людей видеть в них одного лишь цыпленка Нтумбе (или его отсутствие)... Один остроумный француз сказал, что я — писатель, исчезающий сразу же по прибытии. Мне хотелось бы недопонять его: как модернист я прибыл слишком поздно, а для диссонансов, известных под названием постмодернизма, — слишком рано».

Гай Давенпорт (1927—2005) — американский ученый, преподаватель, переводчик, критик, поэт и прозаик. Родился в Андерсоне, Южная Каролина, в семье транспортного агента Гая Мэттисона Давенпорта и его жены Мэри Фант. За исключением двух лет службы в воздушно-десантном корпусе армии США (19501952), занимался исключительно академической деятельностью. Получив степень бакалавра искусств в Университете Дьюк (1948), следующие два года провел в Мертон-Колледже, Оксфорд, где как стипендиат Роудза получил степень бакалавра литературы. По окончании службы в армии три года преподавал английский язык в Вашингтонском Университете Сент-Луиса и в 1961 году защитил докторскую диссертацию в Гарварде, после чего работал внештатным редактором в журнале «Нэшнл Ревью». С 1961 по 1963 гг. служил ассистентом профессора английской филологии в колледже Хэверфорд. С тех пор преподавал английскую филологию в Университете Кентакки в Лексингтоне, после чего вышел на пенсию и дожил там же до конца своих дней.

Один из его студентов вспоминал: «На студенческой попойке один из моих однокашников описал мне преподавателя, который во время лекций расхаживает взад-вперед, как петух, время от времени отворачивается к доске и пишет что-нибудь по-гречески или на латыни. Меня это заинтриговало, и я записался к нему в класс. И до сих пор помню охватившее меня ощущение чуда и изумления. В памяти осталась одна из лекций Давенпорта — об Эдгаре Аллане По, на которой прочерчивались векторы в готическую архитектуру, греческую эпическую поэзию, арабески. Другую, чтобы провести разграничения между началами американскости в пуританской Новой Англии и роялистской Вирджинии, Давенпорт посвятил «Географии Возрождения». Меня это зацепило на всю жизнь».

Несмотря на то, что еще в студенчестве Давенпорт получил премию за «творческое письмо», под псевдонимом Макс Монтгомери публиковался в журналах «Хадсон Ревью» и «Вирджиния Куортерли», и параллельно с преподаванием издавал свои переводы, литературно-критические работы и стихи, за которые получал премии, рассказы писать он начал только в начале 70-х годов, когда получил свой первый академический отпуск. Потом долго Давенпорт считал опубликованные работы не более чем «продолжением своих уроков», рассматривая поэзию как «уроки эстетики», рассказы — как «уроки истории», а себя самого — как «закоренелого толкователя», скорее пишущего учителя, нежели профессионального писателя.

Будучи преподавателем и критиком, он считал, что «Искусство — это внимание, которое мы уделяем цельности мира», и что «искусства предлагают нам память человечества в таком виде, в каком ни один другой континуум культуры свое полезное прошлое не хранит». Иногда Давенпорт, правда, утверждал иное: «Музей, эта пародия храма в двадцатом веке, — вот всё ... что у нас остается от прошлого физически». Однако в своих критических работах он отдает дань Раскину и Паунду — «двум яростным голосам... которые громогласно утверждали, что искусства — учителя морали»; и поскольку их голосами «легче всего пренебречь как голосами очаровательных чудаков», насколько трагично то, что преподаватели, как правило, отмахиваются от «поэзии, способной научить не только восприимчивости и тонким движениям духа, но и... подлинному, вечному, осязаемому знанию». Будучи южанином, он «принимает как должное некоторую раскрепощенную реальность» и остается «благодарным за тот день в Сент-Элизабет», когда уже одержимый паранойей Паунд подарил ему «Историю африканской цивилизации» Лео Фробениуса в вывернутом наизнанку переплете, чтобы он смог безнаказанно читать ее в поезде домой. Для Давенпорта, как и для Паунда, «прошлое — сейчас; его невидимость — это наша слепота, а не его отсутствие». Где Элиот и Джойс пытались создать Ад и Чистилище, Паунд, воспользовавшись тем, что Джойс сделать этого не успел, пробовал творить Рай, «град в уме» перикловы Афины или Новый Иерусалим, древний, как и обнесенный стенами «град вокруг храма... выстроенный музыкой и заклинаниями» Фробениуса, длящийся от «Иерихона до Патерсона, Нью-Джерси... от Трои до Дублина».

Другие писатели, которыми восхищался Давенпорт, либо практикуют вместе с Паундом «дедалическое» искусство, посвященное «Ренессансу архаики» (например, Чарлз Монтэгю Даути, Чарлз Олсон, Джонатан Уильямз), либо, подобно Паунду, Джойсу и Элиоту, считают, «что традиция поддерживается изобретательностью и нововведениями» (Луи Зукофски, Роналд Джонсон, Дэвид Джоунз). Когда Давенпорт ищет в литературе какого-либо яркого выражения «американскости», то находит лишь древние антитезисы и аналогии. Ворон По на бюсте Паллады — «это иррациональное, доминирующее над интеллектом», противоположность древней «богини полей и крепостей, венцом для которой служит святилище, выстроенное ее народом». Уитман, «архетипичный поэт Америки», «сочетавший созерцание природы с созерцанием цивилизации... в единое пьянящее видение жизни, поскольку никогда не упускал из виду мимолетности всех явлений», также связывается с «эротическим товариществом» — старым, как фиванская Святая Шайка Плутарха — сборище демократов-пифагорейцев, которые друзей считали просто «другими я». Классик современной американской поэзии Джеймз Локлин (основатель, владелец и единственный редактор издательства «Новые Направления»), «пышущий здоровьем американский бизнесмен и гиперактивный спортсмен», «пишет такие стихи, какие могли бы писать... ироничные римляне и соленые греки». А Юдора Уэлти, которую Давенпорт называет «величайшим из писателей» Америки, в своих романах представляет ему фигуру овидиевской Персефоны, метаморфирующей в Эвридику, а затем — в Орфея, в поступках «древних, как сельское хозяйство или грех». В одном из интервью Давенпорт признавался, что «величайшим его вдохновением послужила ему не сама Америка, а «Америка» Кафки, вымышленная, мифическая страна, не имеющая ничего общего с той, которую мы знаем, и вместе с тем — реальная.»

Интересуясь фотографией, кинематографом, живописью сюрреалистов, коллажем и фроттажем, Давенпорт ищет то самое «осязаемое знание» реальности в архитектонических структурах и в органических формах, веря, подобно Витгенштейну, что «смысл мира — снаружи», в мире воображаемом. Антропология и религия показывают, как человек трансформирует «биологический императив в обычай и ритуал; художник же обряжает его в аналогию и обнаруживает замысел в случайности и ритм в нечаянности». В искусстве «событие — узор, а сущность — мелодия». В поэзии и рассказывании историй Давенпорт всем сердцем предается «стилям, которые контролируются искусными уловками» — вплоть до эпической «суровости и архаической красоты» «Зари в Британии» Даути. Современные поэты, взыскующие «чистого родного английского языка» или извлекают пользу из размышлений Штейн или Витгенштейна о «разбрызганном смысле языка болтовни», также доставляют ему удовольствие, но, будучи переводчиком поэзии, он не доверяет «риторической косметике и произвольной мелодии для мелодраматической раскраски». Ему нравится «страсть к объективности», которую Паунд превозносил у Гомера, Овидия, Данте, Чосера — поэтических мастеров, «чья манера прозрачна, остра,... проста» и чье искусство, кажется, упразднило своего создателя. Личное вступает в такую поэзию только «раскраской, отношением и характерным вниманием».

В описательной прозе его восхищает «практическая экономия» Луи Агасси — «элегантно точная, тщательная в деталях», преподносящая «красноречие информации», «блестящей самой по себе, чье великолепие проистекает из глубокой чуткости и острого осознания прекрасного». Такие писатели заставляют Давенпорта искать учителей, готовых рассказывать о «научной точности поэта» и «поэтической точности ботаника... в одном контексте».

С тех самых пор, когда отец учил его уважительно относиться к наконечникам индейских стрел, найденным во время воскресных прогулок, Давенпорт испытывает радости, описанные им в эссе «Находки» — радости «поисков», «разведок», которые приходят к школьному учителю точно так же, как и к художнику или ученому, когда фрагментам, добытым из прошлого, или найденным обрывкам памяти придается новый контекст. В том же году, когда он составил, аннотировал и написал предисловие к книге Агасси «Образцы научного письма», чтобы доказать, «что достоверность имеет значение, что Агасси не нужно принимать на веру как разум, который освещал научные вопросы XIX века, а теперь должен остаться в истории с полностью вымышленной репутацией», журнал «Поэтри» опубликовал подборку переведенных им 14 стихотворений Архилоха. Некоторые критики сочли эти переводы настолько вольными, что приняли их за мистификацию, а многие читатели предположили, что и сам Архилох — изобретение переводчика, однако в «Заметках переводчика» к вышедшему год спустя более полному изданию «Carmina Archilochi» Давенпорт настаивал, что, работая с обрывками строф и строк (а в двух случаях — и с единичными буквами), разбросанными в цитатах по работам более поздних грамматиков, риторов и критиков, с обрывками александрийского папируса, некогда использованного для обертывания и набивки «третьесортных мумий», он был «буквален настолько, насколько могло позволить ему любительское знание греческого языка». В предисловии Хью Кеннер отметил «личную связь» с Архилохом, которая устанавливается у читателей благодаря способности Давенпорта «заново пробудить наше удовольствие от краткости и выразительности брани». Да и сам Давенпорт признавал, что потребность перевести этого сатирика, лирика и наёмника, используя «словарь десантного сержанта», произошла настолько же из «казарм 18-го воздушно-десантного корпуса», насколько и из университетской аудитории.

Хотя критик Хэрри Уиллз и счел давенпортовского Архилоха «узнаваемым», Ф.М. Комбеллак жаловался на «всепроникающую фальшь» этой работы, поскольку «добавления, модификации и комбинации» сделали этого древнегреческого автора «менее фрагментарным, чем он есть на самом деле». Такие же возражения вызывали и переводы Гая Давенпорта из Сафо (1966), названные критиком Чарльзом Фукуа «настолько же исторически неверными, насколько они эстетически двусмысленны», и расширенное издание «Архилох, Сафо и Алкман» (1980). Впоследствии к ним были добавлены переводы из Анакреона, Гераклита, Диогена и Геронда (сборник «7 греков»). Свой подход к художественному переводу Давенпорт любит иллюстрировать анекдотом о джазовом трубаче Диззи Гиллеспи. Как-то, едучи в машине, тот спросил, почему она едет, и нетерпеливо прервал ответ про поршни и свечи: «Да знаю я все это, чувак! Ты мне лучше скажи — почему она едет?» Так и его переводы из этих древних греков, собранные из обрывков и обломков речи, начинают жить собственной полнокровной жизнью.

Сам же Давенпорт свои рассказы неоднократно называл «образными структурами» (слегка иронизируя над термином, данным им неким сорбоннским докторантом — «фрактальные ассамбляжи»). Структурный же итог тридцати лет работы он подводит в послесловии к итоговому в каком-то смысле сборнику «12 историй», в который вошли рассказы из книг «Татлин!» (1974), «Яблоки и груши» (1984) и «Барабанщик одиннадцатого стрелкового полка Северного Девоншира» (1990): «62 рассказа, собранные в 8 книг, самые длинные — 130 и 235 страниц, самая короткая — половина страницы; каждая книга писалась так, как будто ей суждено было стать последней».

Воображение, наверное, — одно из ключевых слов при чтении Гая Давенпорта: «Не мудро слишком пристально вглядываться в то, что происходит, когда мы читаем и пишем, ибо и в одном, и в другом мы трепещем на границе мира явного, доказуемого и нерушимо частного мира своего разума... В то время как Гомер мог просить о помощи свою музу, мы вынуждены призывать воображение или собственную эстетическую волю... Но что бы мы ни призывали, мы зависим от внимания читателя». Вот и другой ключ к пониманию его текстов — доброжелательное внимание, позволяющее один за другим снимать метафорические и семантические слои текста, решая увлекательные исторические и литературные головоломки, реконструировать общий «замысел творца», некий Лабиринт мыслящей вселенной…

Рассказы Гая Давенпорта, собранные между 1974 и 1981 годами в книги «Татлин!», «Велосипед да Винчи» и «Эклоги», действительно в глазах критики поместили его в ряд видных писателей-неомодернистов, одновременно поставив новые вопросы как перед читателями, так и перед самим автором. В ответ на критическую статью по поводу «Татлина!», опубликованную Ричардом Пивером в «Хадсон Ревью», Давенпорт впервые задумался над «различием между рассказыванием историй и художественной литературой». В результате в 1978 году в «Нью Литерари Хистори» появилось его эссе «Давай серьезно, Макс Эрнст» (Ernst Machs Max Ernst), которое для автора стало осознанием себя в художественно-образном письме (что было темой выпуска альманаха) и позднее заключило собой сборник его художественной публицистики «География воображения» (1981). В этом ответе Пиверу Давенпорт давал обзор коллажей фактических и выдуманных образов в таких своих рассказах, как «Аэропланы в Брешии» и «Велосипед да Винчи», и утверждал правомерность веры автора в такие изобразительные детали для создания некоего символического значения, которое, насколько он ощущает, но не обязательно знает наверняка, там присутствует.

В то время как Пивер утверждал, что «богатство повествовательной изобретательности» Давенпорта остается в пределах искусства художественной литературы зачаровывать читателя своей «целостностью, связностью и убедительностью», сам Давенпорт чувствует, что всегда рассказывает истории, а не «проецирует иллюзорный вымышленный мир», который для Пивера является «наркотическим и пропагандистским». Среди основных тем этих его историй — и самая общая: «такое догонское ощущение, что человек — это фуражир, пытающийся отыскать полный план вселенной, составленный Господом Богом». Заглавный рассказ сборника «Татлин!» вырос «из политической позиции», принятой однажды Давенпортом, и из его «фуражировки» в поисках «истоков модернизма в живописи и скульптуре». Его Татлин считает себя Хлебниковым конструктивизма, сплавляющим воедино народное искусство с «самой революционной модерновостью», он мечтает распахнуть мертвый закрытый порядок архитектуры Возрождения и «статичную аллегорию» Статуи Свободы монументальной спиралью, посвященной Третьему Интернационалу, или «новым... Пегасом», который заменил бы «карету аристократии». Будучи художником-изобретателем, он пытается «все время переводить свои модели назад в первобытную реальность» — а этот метод близок и самому Давенпорту. Хотя автор-рассказчик и отводит себе роль эдакого «игривого кальвинистского Бога», которому известно будущее и который с иронией относится к надеждам Татлина на технику и общество — с иронией, которая может быть нацелена и на его собственное искусство, — вместе с тем в других рассказах он наделяет несколько исторических фигур более внушительной силой придавать слова бессловесному логосу, чьим языком является «гармоничный замысел, деревья, свет, время, сознание, развлечения вроде силы притяжения или воспроизводства». Гераклит в рассказе, названном его именем, и голландский философ Адриан ван Ховендаль в «Заре Едгин» обладают более богоподобным осознанием некой «согласованности всех диалектов логоса»; Кафка и Витгенштейн в рассказе «Аэропланы в Брешии» и аббат Брюи в «Роботе», рассказе о пещерной живописи в Ласко, а также протейский По, называющий себя Эдгаром А. Перри, в «1830» — у них всех есть более мучительная интуиция относительно того, «что говорят природа, желанье, замысел, и Бог».

Рассказ «Аэропланы в Брешии», за сюжетную основу которого взят одноименный газетный фельетон, написанный Францем Кафкой в 1909 году, вместе с тем проистекает также из очевидной очарованности Давенпорта необычайной для философа практической подготовкой Людвига Витгенштейна, как известно, не имевшего университетского образования, но изучавшего в то время аэронавтику. Он ставит вопрос сродни гипотезам, любимым научными фантастами: что было бы, если бы Витгенштейн и Кафка, два великих авангардиста ХХ века, вышедшие из одного мира ассимилированных Австро-Венгерской Империей евреев, два писателя, тем не менее, никогда так и не узнавшие о работах друг друга, встретились бы — или почти встретились бы — в той точке Европы и в тот момент истории, которые были единственно возможны: на воздушном параде в Брешии, — на территории, которой вскоре суждено будет стать фашистской и, следовательно, недоступной ни для одного, ни для другого, в атмосфере европейского авангарда последних спокойных лет перед Первой Мировой войной, искусства, зачарованного техникой, которая вскоре его и уничтожит. Недаром, видимо, в рассказе Давенпорта Витгенштейн то и дело массирует себе левую руку, будто она болит, а у Кафки после парада в глазах стоят слезы.

Рассматривая собственное повествовательное искусство, Давенпорт видит три вопроса, из которых возникают темы, подчиненные теме «поиска»: жива или мертва материя? чем она отличается в природе и машине? и как человеку примирить свою физическую животность с контрсилами механического века, чтобы «вернуть» себе тот дух, что в настоящее время проиграл цивилизации? В сборниках, вышедших после «Татлина!», эти темы продолжают развиваться. Критики ценят юмор и интеллектуальное возбуждение, которое им дарят сюрреалистическая образность и структура коротких рассказов Давенпорта, вроде «Робота», «Итаки» или «Деревьев в Листре». Другие же, более длинные и амбициозные работы («Заря Едгин» или «Au Tombeau de Charles Fourier»), вызывают нетерпение: «…в зависимости от состояния ваших нервов,» как сам Давенпорт написал по сходному поводу, говоря о прозе Гертруды Штейн. Коллажи сборника «Велосипед да Винчи», например, считались «до тошноты головокружительными» и «временами утомляющими своим сознательным всезнайством», в то время как другие сравнивали эту книгу, ни больше ни меньше, с «Дублинцами» Джеймса Джойса, а первое мнение критика Джорджа Стэйда свелось к тому, что они вторичны и устарели в своем «высоком модернизме». При повторном чтении, правда, Стэйд раскаялся, назвав их «очень хорошими по всем стандартам, если не считать немедленной доступности». И даже Салливан пришел к заключению, что «в самых своих лучших проявлениях Давенпорт принадлежит к той же компании, что и его «фуражиры»». Да и сам Давенпорт всех писателей считает «созданиями языка и прошлого». Однако Хилтон Крамер, критик, благоволивший к модернизму в искусстве, возражает против «враждебности к современному обществу», которую Давенпорт разделяет с Паундом; а Джордж Стайнер, ставящий Давенпорта в один ряд с Уильямом Гэссом, Борхесом, Раймоном Кено и Итало Кальвино, все же думает, что его «бойкая элегантность разряжает» очень важный вопрос: «что... делает высшую литературную грамотность столь уязвимой для варварства?» Почему, к примеру, большевистская революция называется «необходимым бредом», а участие Паунда в «тоталитарной фашистской бесчеловечности» замалчивается вовсе? И вместе с тем это не помешало тому же Стайнеру написать в «Нью-Йоркере»: «Гай Давенпорт остается среди очень немногих поистине оригинальных, поистине автономных голосов, которые сейчас можно услышать в американской литературе».

«Стратосферной» называли критики литературно-интеллектуальную прозу его сборника 1993 года «Стол зеленых полей», отдавая дань его «строгим, изумительно формальным фразам и богатым узорам памяти». Калейдоскоп героев — прежний, и все же непривычный: от художника Генри Скотта Тьюка до математика Джеймза Джозефа Силвестра, от жены Уильяма Уодсуорта Дороти до Кафки и Торо. Вполне в духе европейского модернизма между двух мировых войн, однако не отказываясь ни от сюжета, ни от персонажей традиционного рассказа, Гай Давенпорт строит свои изобретения, свои жюль-верновские механизмы — сложные многослойные события, в которых идеи и культурная история человечества — музыка сфер, под которую танцуют его персонажи, в конечном вычисляя бесконечность, намечая геометрические чертежи желанья, помещая закоснелый мир в потоки неожиданного света. Несмотря на фрактальность и синкопированность его стилистических коллажей, проза Давенпорта объективна, скупа и прозрачна: «Вообразите текст романа…, из которого вычли все, кроме диалогов,» — можно сказать, вот идеал, к которому стремится автор. Через всю книгу проходит одна постоянная тема: передача прошлого как акт воображения. Поэтому и название сборника — «Стол зеленых полей» — перекликается с предсмертным видением Фальстафа о «трапезе злачных пажитей»: бедняга, вероятно, недослышал что-то при пении 23-его Псалма, а досужие редакторы впоследствии подправили его, тем самым создав символ всей художественной литературы вообще — искусства, которому лучше бы точно передавать неопределенность.

Но, наверное, самое сильное противодействие критики вызвал сборник Давенпорта «Кардиффская команда», в котором автор развенчивает один из основных мифов современного американского общества — миф об асексуальности детей. Джордж Стайнер, например, видит в его рассказах «мир ficciones и рефлексий», «гомоэротизм», давление которого «на сами нервные центры современного искусства, мысли и общественного сознания» Давенпорту, по мысли критика, еще только предстоит проанализировать и высказать. Большинство критиков и обозревателей по выходе действительно поместило эту книгу в категорию «гомоэротики» и «мальчиковой любви», провоцируя еще более резкую волну «смешанных» рецензий, отражающих лишь пуританские и даже ханжеские взгляды их авторов на «проблемы воспитания подрастающего поколения в современном обществе», а самого Давенпорта зачислили чуть ли не в ряды певцов педофилии.

Действие почти всех его рассказов из этой книги, правда, перенесено в «растленную» Европу, но критику «Бостон Ревью» Кристоферу Кэхиллу это не помешало съязвить, что «если б Гаю Давенпорту довелось публиковать свою прозу, критику и рисунки в Интернете, им бы быстро заинтересовалось ФБР. Но поскольку пишет он всего-навсего книги, ко влиянию которых, как подразумевается, у американской молодежи иммунитет, то эксцентрике его ничего не угрожает.» И без помех проходят по всем его историям «люди без роду и племени», американцы, французы и скандинавы, стремясь прибиться к любой компании, к спортивной команде, к самим себе, к обществу.

Изящно выписанный в пуантилистской манере заглавный рассказ сборника начинается на бьющем через край жизнью метафорическом лугу, созданном самими актами языка и живописи, и заканчивается на лугу реальном, где читатель подслушивает восхитительный разговор о вещах ученых и не очень — беседу двух людей, признавших, наконец, и собственную человечность, и свою принадлежность к роду людскому. А между ними высокоразумные, эротичные, чрезвычайно любознательные и просто очаровательные персонажи — двенадцатилетние сорванцы, их матери-одиночки, их репетитор, сам невежественный даже в своем величайшем знании — постигают и преподают друг другу великую человеческую тайну, тайну желания и любви во всех ее проявлениях. Детей Давенпорта восхищают не только и не столько секреты анатомии друг друга — они приходят в восторг от всех граней вселенной, данных им в чувственном ощущении: от немецкой овчарки на проходящей по Сене баржи до технологических памятников начала века — колеса обозрения Ферриса и Эйфелевой башни, — от прополки грядок и игры света в ручье до живописи импрессионистов. Все они взрослеют и постепенно привыкают к собственной коже.

…На самом деле, конечно, все, что пишет Давенпорт, — в сущности своей изумительно здраво. В одной из статей, вошедших в книгу эссе и комментариев «Охотник Гракх и другие работы по литературе и искусству» (1996), он говорил: «Столетие закончится, и мы вынуждены будем допустить, что научились читать некоторые — однако, далеко не все — его письмена. Джойс и Паунд потребовали заново определить сам акт чтения… В одной из самых плотных кубистских картин Пикассо один ученый недавно смог различить фигуру «Библиотекаря» Арчимбольдо, и мы теперь можем наблюдать визуальную логику того, что раньше казалось абстрактной черепицей крохотных суетливых уголков. Это не поиски кролика в детской картинке-загадке; это признание эстетической организации… Для чтения… нам необходимо отыскать ту часть головного мозга, которой мы прежде никогда не пользовались, — ту, где синапсы имеют иное строение. Это очень буквальное подобие играющих в песочнице детей. Они счастливы, они заняты делом, они по-своему целеустремленны — но только лишь ангелам ведомо, что именно думают они о своей игре.»

Евгений Коган Постоянный букжокей ср, 28 сентября

Мы все отменно пишем…

«Всякая жизнь», Виктор Ширали

Поэт Виктор Ширали («У вас в каждом ауле князь», шутил Ширали про отца в 1970-е) был одним из лидеров ленинградского андерграунда (хотя сам он, по его словам, это слово не любит – ему больше по душе слово «авангард») или так называемой «второй культуры» (это определение мне нравится больше). Он – из поколения Виктора Кривулина и Елены Шварц, немного младше (буквально, пять-шесть лет) Бродского и Аронзона, два раза припадал к руке Анны Андреевны – один раз, когда та была жива, второй раз на панихиде, дружил с Довлатовым, Топоровым и Вознесенским, ну, и так далее. Ширали – поэт. Однажды они читали вместе с Аронзоном и Бродским. После чтения каждый высказывался. «Бродский снисходительно похвалил меня, про Аронзона сказал, что писал он так лет шесть назад. Я сказал, что стихи Аронзона мне понравились, а Бродского показались скучны. А мудрый Леня: “Ребята, мы все отменно пишем”…»

Или вот, например, стихотворение, которое Ширали прочитал одному из священников, с которыми встречался, еще в молодости:

Ученики завидуют Христу

Пройдут года и станутся апостолами

Какой-то Бог, бродяга и хлестун

Ладонями, как пятаками, по столу.

Довольно: поюродствовал и баста!

Тебе бы только шляться по шоссе

Давно никто не верит твоим басням

Живи, как все.

Иисус сидел, глазами мысли удил

И проворачивая слов педаль,

Сказал, как выхаркал, Иуде

Предал!

Сказал, встал, вышел, улыбнулся в темень,

За стенками апостолы гогочут.

Чесалося завшивевшее темя

И думалось – близка Голгофа.

«Тут мой отец Моисей заставил меня исповедоваться и каяться еще раз, потом он так же тщательно исповедовал мою семидесятилетнюю маму, потом девяностолетнюю бабушку, которая еще была жива, а потом остался ночевать, испугавшись вечерних хулиганов. Я его уложил на постель бабушки, там ему должно было сниться меньше грешных снов. Смешной был священник – сказал, чтоб я выбросил или продал все свои книги и купил труды святых отцов, снял со стенок все свои картинки, особенно мой портрет работы славного художника Гаврильчика, дабы не разводить в моем доме культа личности…»

Все, что я цитирую, это из маленькой книжечки «Всякая жизнь», в которой собраны крошечные прозаические автобиографические зарисовки Ширали – о времени и о себе. И это, пожалуй, одна из самых точных картин того удивительного времени – ленинградских 1970-х, когда еще не было ни «Клуба-81», ни Рок-клуба, а были только кочегарки, какие-то чтения, пьянство, блядство и еще что-то, самое важное – то, чего больше не было ни до, ни после. Ну, или это только так кажется, тому, кто не жил в те времена (то есть мне).

В «Википедии» о Викторе Ширали написано: «…российский поэт. В настоящий момент поэт живёт в Санкт-Петербурге, продолжает писать и печататься». Пусть так и будет.

Маня Борзенко Постоянный букжокей вт, 27 сентября

От матки до Альцгеймера

"Мы — это наш мозг", Дик Свааб

Отец Дика Свааба был гинекологом. Есть мнение, что именно поэтому Дик начал заниматься изучением мозга — вроде как самый далекий от гениталий орган. Вот только большая часть исследований Дика была направлена на изучение развитие мозга плода, находящегося в матке.

Я страшно люблю книжки про мозг и читаю их в бешеном количестве. Эта — не самая простая и развлекательная, зато в ней есть красивые картинки (если вы тоже считаете мозг в разрезе красивым), есть смешные факты, есть куча интересных новостей и нет воды. Вообще.

Я узнала, что ребенок принимает активное участие в собственных родах. Уже с того момента, что именно мозг ребенка запускает процесс рождения. И если мозг недоразвит или болен, то роды будут проблемными. Поэтому, хотя некоторые матери корят себя за трудные роды, считая, что этим они вызвали нарушения развития ребенка — в большинстве случаев зависимость обратная.

Я узнала, что плод не чувствует боль где-то до 25ой-29ой недели. А различия на ЭЭГ между реакцией на прикосновение и реакцией на болевое раздражение от укола возникают лишь на 35ой-37ой неделях.

Я узнала, что есть заболевание под названием "синдром нарушения целостности восприятия собственного тела", он формируется в мозге плода в то же время, что и сексуальная ориентация и сексуальная идентичность (идентичность — это то, каким гендером мы себя ощущаем, и это не зависит от того, в каком теле мы рождаемся, ориентация — это то, кто нас привлекает, и это не зависит ни от нашего тела, ни от нашей идентичности) и выражается в том, что человек испытывает чувство, что какая-то конечность ему не принадлежит и мечтает от нее избавиться. Только ампутировав "лишнюю" конечность он начинает чувствовать себя полноценным. Так же как транс-идентичность, этот синдром не является выбором человека и не является болезнью, которую можно вылечить препаратами. Это изменения мозга во времена утробного развития. Deal with it.

Я узнала, что хотя в момент оплодотворения уже ясно, мальчик получится из плода или девочка (две XX-хромосомы = мальчик, ХУ-хромосомы = девочка), половые органы формируются лишь между 6ой и 12ой неделями, в зависимости от наличия или отсутствия тестостерона. Если (по любым причинам) тестостерона, например, слишком много в организме матери, то у ребенка вырастет пенис. Даже если по хромосомному набору этот ребенок — девочка. А если у ребенка синдром андрогенной нечувствительности, то он не воспринимает тестостерон, и тогда, будучи генетически мужчиной, его гениталии и мозг разовьются как у женщины. А у 2% населения вообще интерсексуальность, то есть половые признаки обоих полов или непонятно какого пола, например двухсантиметровый клитор. И это, как вы, должно быть, догадались, снова не их выбор и не ошибки в воспитании.

Я узнала, что мозг мальчиков и девочек с рождения отличается, например, тем, что уже на второй день после появления на свет девочки больше смотрят на лица, а мальчики на движущиеся объекты. Под мальчиками и девочками я подразумеваю гендерную идентичность, то есть то, каким полом ребенок будет себя ощущать, а не хромосомный набор и тем более не форму гениталий.

Я узнала, что один из Римских Пап, Иоанн VIII, был женщиной (и зачем Папам Римским нужно было кресло в форме унитаза).

Я узнала, что у подростков импульсивность поведения, оценка своих поступков только в краткосрочной перспективе, повышенный риск зависимостей, рост агрессивности и низкая контролируемость сексуальных порывов связаны с незрелостью префронтальной коры лобных долей больших полушарий головного мозга. Поэтому роль префронтальной коры (планирование, организация, установление моральных норм поведения) выполняют родители.

Я узнала различные стадии любви: 1) влюбленность; 2) сексуальное возбуждение; 3) партнерство, ориентированное на длительную связь; 4) материнское и отцовское поведение. Все они сопровождаются различными процессами в мозге. Дофамин, окситоцин, кортизол, сами знаете. А подстава в том, что префронтальная наша милая кора, способная оценить, насколько партнер нам подходит, включается только на третьей стадии. То есть, у некоторых на стадии развода.

Я узнала, что поскольку всему должно быть свое время и место, многие области нашего мозга заняты притормаживанием нашего сексуального поведения. Как правило, им это удается примерно 23 часа в сутки. А если вам это удается сильно меньше, то, возможно, у вас повреждение мозга.

Я узнала, что депрессия берется из комбинации различий в нашем генетическом фоне с факторами, под влиянием которых мы находились на ранней фазе развития в матке и младенческом возрасте. Мы реагируем на стресс тем, что активируем нервные клетки в гипоталамусе, они посылают спецгормон в гипофиз , а тот стимулирует надпочечники, выделяющие стресс-гормон кортизол. Но если стрессовая ось (гипоталамус-гипофиз-надпочечники) гиперактивна, то вызывать кортизол (и соответственно, лютый стресс, и, как итог, депрессию) будет вообще что угодно. Помимо этого известно, что женский гормон эстроген стимулирует стрессовую ось, в то время как тестостерон ее сдерживает. И это снова не выбор человека — быть таким трепетным.

Я узнала, что продолжительность жизни определяется двумя факторами: обменом веществ и величиной головного мозга. А не количеством спорта в вашей жизни.

Так что я пойду пожру, а вы купите-скачайте себе Свааба. Я пересказала примерно полкнижки очень широким пунктиром. И не буду спойлерить вам конец.

Стас Жицкий Постоянный букжокей пн, 26 сентября

Красивые знакомства

"Контрольные отпечатки", Михаил Айзенберг

Очень хороший поэт Айзенберг (а в случае Айзенберга хорошесть обсуждению не подлежит, она годами является бесспорной и становится все сильнее – если так можно сказать про его, в общем-то, негромкие стихи, произносимые тихим, даже порой “интеллигентным”, но твердым голосом, в которых автору всегда есть что сказать важного, нового и, конечно, красивого – хотя, за необходимость для самого автора последнего качества я не поручусь) – так вот, очень хороший поэт Айзенберг тут вспоминает и рассуждает: говоря проще, это мемуары и эссе, наверное. Но получается это у него не типично мемуарно, а мемуарно-поэтично: местами тонко (нет, там не рвется), местами туманно (поэт в России – больше, чем бытописатель), местами лирично (однако ж не в сугубом “поэтическом” понимании, а просто по-человечески душевно). Герои книги: Евгений Сабуров, Леонид Иоффе, Константин Сергиенко, Павел Улитин, поэты «Московского времени», Александр Асаркан (про последнего – см.:«Открытки Асаркана»). Не все из них известны всем (включая и меня), но это ж – еще одно достоинство книги! Потому что помимо удовольствия от умных и красивых слов (в которые облечена всегда имеющаяся мысль – насколько достойное отличие от многих краснобаев, но пустословов!), недопросвещенный читатель приобретает хорошие знакомства в литературной среде. Пусть даже многих из этих новых знакомых уже и нет ни с читателем, ни с автором, ни в этом мире.

Да, а в слове “красивый” я не вижу ничего, ровным счетом ничего дурного или дурновкусного. Тогда, когда красивое все-таки без кавычек – оно если и не спасает мир, то немножко его улучшает.

Макс Немцов Постоянный букжокей вс, 25 сентября

Крупицы золота в реке литературы

Ричард Бротиган и не только

Наша большая новость этой недели — если вы случайно о ней еще не слышали: мы запустили кампанию краудфандинга на наш годовой проект «Скрытое золото ХХ века». Поучаствовать в нем можно (и нужно) здесь.

Вот то, что мы пока имеем вам сказать об этом проекте. А первый титул в нашей программе — последний роман Ричарда Бротигана «Уиллард и его кегельбанные призы», оставшийся неизданным в России. Сам же Бротиган был таким:

Это одно из его редких интервью (данное швейцарскому телевидению в 1983 году). Также осталось некоторое количество аудиозаписей и пластинок, где он читает свои стихи:

Именно это его стихотворение подарило название вот этому творческому коллективу:

А другое его стихотворение — «Страшила, навсегда» — стало названием пластинки группы «Field Guides», вот одна вполне литературная песенка оттуда:

Оно же подарило имя и целому коллективу:

А Джеймз Блэкшо вдохновился на сочинение красивой музыки на ту же тему:

Стоит ли говорить, что «Страшила» здесь — персонаж известного романа Харпер Ли, о которой (среди прочих — кстати, это задачка на внимательность: сколько писателей она здесь так или иначе упоминает, а?) поет Сюзанн Вега?

Вот так всегда с этой вашей литературой — начнешь с чего-то одного, и непременно вынесет на что-то другое. Но вернемся к Бротигану.

Это была песенка о необходимой для любого писателя горючке в исполнении дуэта «Рыбалка в Америке» (один из самых известных романов Бротигана), который исполнял песни как для взрослых, так и для детей:

Такой американский «Последний шанс», который тоже пел о кофе — ну, во всяком случае о кофейне, на стихи Юнны Мориц; очень бротигановская песенка, если прислушаться… да, бывали времена, когда имена этих авторов незазорно было писать в одной строке…):

Но вернемся к Бротигану еще раз. Великая Неко Кейс написала эту песню о двух персонажицах другого знаменитого романа Ричарда Бротигана, «В арбузном сахаре»:

А вот эти веселые японцы назвались в честь самого Бротигана, потому что «b-flower» — это сокращение ото «цветочек Бротигана»:

У них даже есть песенка «Нескончаемая 59-я секунда» — по фразе из романа «Рыбалка в Америке»:

В ней, как вы слышите, встречаются Боб Дилан и Харуки Мураками. Оба — писатели, между прочим:

Но паутина литературных аллюзий у Дилана уведет нас очень далеко, поэтому о нем — как-нибудь в другой раз; достаточно сказать, что в этой эпической песне, которую мы вам показываем в не самой известной версии, он упоминает Эзру Паунда и Т. С. Элиота. Но вернемся все же к Бротигану.

Эти «Прелестные яйца», как видите, умудрились срифмовать Бротигана с аккордеоном (цифровым), и это — далеко не предел безумия.

Ну и закончит наш сегодняшний литературный концерт по традиции просто литературная песня — а если точнее, то гимн художественному переводу Джима Стайнмена, выпущенный в этом году Мясным Рулетом, от которого никто уже и не ждал возвращения на большую сцену:

Не забывайте регулярно подключаться к нашему буквенному эфиру, настаиваться — и натурально отпадать от прекрасности литературы вокруг. И, конечно, участвуйте в нашей издательской феерии — и словом, и делом.

Шаши Мартынова Постоянный букжокей сб, 24 сентября

Жизнь с поломанными игрушками в загаженной песочнице

"Гриб в конце света. О возможности жизни на руинах капитализма", Анна Лёвенхаупт Цзин

И вновь на наших волнах эфир о книге, которая выйдет после Нового года. Нонфикшн у меня в переводе бывает редко, но метко. Четыре книги Млодинова оказались увлекательнейшим путешествием (и с автором было весело); пять книг из серии "50 идей", хоть и утомили лоскутной версткой, тоже были познавательны и вполне себе "сад расходящихся троп" (с); Жижек, мой единичный заход в философию, — тоже занимательная история, небесполезная для моей головы. А теперь вот мне вдруг досталась книга-исследование, соединившая под одной обложкой социологию, биологию, популяционную генетику, этнографию, экономику и историю, и все это завихряется вокруг не самого приметного с виду, но страшно дорогого (в Японии) гриба — мацутакэ (в среде русскоязычных грибников — рядовка).

Интересен этот текст может оказаться неожиданно много кому. Во-первых, людям, романтически влюбленным в леса и деревья: про леса в книге есть много чего такого, что людям без специального образования вряд ли придет в голову искать и узнавать. Здесь изящно сплетаются поэзия, история и биология деревьев; цель текста — в первую очередь научно-популярная и просветительская, однако Цзин удалось сделать так, что гуманитарная прядь в этом плетении — не падчерица и не служанка, а партнер естественно-научной пряди. Я, к примеру, деревья люблю почти физически, и эта мелодия в "Грибе" доставила мне отдельное удовольствие. География у этого исследования обширная: Орегон, Китай, Япония, Финляндия и Юго-Восточная Азия более-менее в целом.

Во-вторых, тем, кто интересуется окраинами капиталистической жизни — диковинными небольшими (оффлайновыми!) сообществами людей и всякими причудливыми образами жизни, продиктованными не прихотью или скукой, а всякими насущными вещами вроде пропитания, реабилитации после тяжелых психических травм или неспособностью ассимилироваться в чужой стране. А поверх этого в книге есть кое-какая историческая и экономическая база, необходимая для понимания главной цели высказывания автора.

В-третьих, тем, кого увлекает история и экономика середины ХХ века. Эта книга возится в основном с одной из тысяч товарных цепочек — купли-продажи грибов мацутакэ — но в очередной раз наглядно показывает, как всё сплетается со всем в современной мировой экономике (и как это красиво и жутко), а также до чего эффективно мы научились ломать игрушки и гадить в собственной песочнице — и как в этой песочнице и с этими игрушками жить дальше. Это, собственно, и есть главная цель высказывания Цзин: попытаться предложить современному миру отряхнуть морок "прогресса", перестать считать человека фокусной точкой всего на этой планете, заметить (автор предлагает нам вспомнить искусство приметливости и воскресить этот навык в себе), что в мире уже существуют — и всегда были — многие другие способы жить. И другие практические и философские задачи — совершенно мирские, но другие, перпендикулярные или параллельные плоскости привычного капиталистического потребления.

И отдельно — об устройстве этой книги. Мне как наблюдателю текстовых форм страшно интересно, как можно по-разному организовывать нехудожественный текст, и в "Грибе" автору удалось написать историю предмета в форме и по законам этого предмета. Эта книга о выделах, в биологическом смысле слова, применительно и к экосистемам, и к бизнесу, и к человеческим взаимосвязям. И сама книга устроена так же сложнопереплетенной дробной мозаикой, из маленьких сказов, соединенных друг с другом бесшовно. И при этом получилась вполне подробная полевая диссертация. В предисловии автор говорит о полифонической музыке и о том, что ее нужно учиться слушать: и одновременно, и поочередно вылавливать в звуковом потоке многие мелодии, которые звучат совместно, а не последовательно. Такое же восприятие она предлагает развивать и в отношении всей нашей большой совместной жизни на этой планете, особенно в природопользовании. И книга эта — еще и попытка полифонии в тексте, и смысловой, и стилевой, и архитектурной.

Автору, на мой взгляд, все удалось.

Уже прошло 1313 эфиров, но то ли еще будет